Земля бросалась под копыта коней, словно самоубийца.
19
Есть в южной Фессалии горный кряж Оэта.
Ничем не славен меж иными горами.
Не ровня белоголовому Олимпу, с которого боги всходят на небо, не чета лесистому Пелиону – обиталищу мудрого кентавра Хирона, не пара хмурому Тайгету – родине братьев Диоскуров.
Одна будет слава у Оэты – Фермопильский проход, только до дней той славы, когда лягут костьми в Фермопилах три сотни спартанцев с царем Леонидом, еще восемьсот лет пройти должно.
А иная, страшная слава безвестного горного кряжа начиналась сегодня, на закате, на багровом, как запекшаяся рана, закате, венчающем день смерти Геракла…
Все смотрели на Иолая.
Казалось, даже растрепанные сосны, щетинясь ломкой пожелтелой хвоей, даже замшелые камни, причудливо разбросанные вокруг, даже суетливые рыжие муравьи под ногами и пара ястребов, неутомимо круживших над головами воинов, – весь мир смотрит на Иолая, ожидая, когда он возьмет горящий факел и сделает первый шаг.
Шаг к огромной, почти в рост человека, поленнице, сложенной из сухих стволов и щедро пересыпанной хворостом, на самом верху которой, ссутулившись, сидел Геракл в порванном, залитом чужой и своей кровью хитоне.
У ног его, полускрытый топорщившимися во все стороны ветками, лежал мертвый Лихас.
Это был единственный разумный поступок Геракла за последние несколько суток – он приказал доставить к нему разбившееся при падении тело вестника, долго глядел на него сухими горячечными глазами, а потом что-то шепнул и отвернулся.
– Мой маленький Гермес… – послышалось стоящему рядом Кеику.
Но забрать тело Лихаса Геракл не позволил: даже буйствуя, мечась в агонии и раздирая проклятый хитон вместе с собственной плотью, требуя погребального костра, ибо негоже мертвецам находиться в мире живых, – безумец, он ни на шаг не отходил от своего вестника и на костер взял его с собой.
На руках отнес; и кровь из насквозь прокушенной губы Геракла капала на грудь им же убитого Лихаса.
Сейчас Геракл и Лихас были единственными, кто не смотрел на Иолая в ожидании его первого шага.
– Ну же! – не выдержав, бросил стоящий рядом Филоктет, забывшись в болезненном возбуждении. – Иди! Ну, что же ты?!
Иолай, резко обернувшись, ткнул ему в руки горящий факел, едва не опалив всклокоченную бороду фессалийца.
– Хочешь? – выкрикнул он и на миг зашелся в надсадном кашле, глотнув едкого смолистого дыма. – Хочешь в легенду?! Мне-то плевать, я давно уже там, нахлебался счастья! – а у тебя это единственная возможность! Второй не будет! Иди в вечность, Филоктет! Вот она, твоя спасительная соломинка, – факел! Ткни огнем в эпоху! Вспомнят Геракла – вспомнят и тебя, Филоктета-фессалийца! Другом назовут, героем, одним из немногих… Жги!
– Лук отдашь? – тихо спросил Филоктет, облизнув губы.
И, видя, что Иолай непонимающе уставился на него, быстро забормотал:
– Лук Гераклов – мне в наследство! На память! И стрелы… те, что в лернейском яде! Отдашь лук со стрелами – подожгу! Ну?!
Иолай расхохотался.
«Жги, стервятник! – смеялся Иолай, и те из воинов, кто стоял поближе, опасливо попятились, словно боясь заразиться наследственным безумием. – Боги, это ли не насмешка?! – Филоктет-падальщик поджигает погребальный костер под еще живым Гераклом!»
Приняв смех Иолая за согласие, фессалийский басилей сосредоточенно нахмурился, сделал несколько торопливых шажков и, видимо, боясь, что Иолай передумает, поспешно ткнул факелом в поленницу.
Сухой хворост занялся мгновенно.
Сизые черви, извиваясь, поползли меж веток, суетливо дергая огненными головками; затрещали, сворачиваясь в трубочку, желтые сморщенные листья, в воздухе потянуло дымком, одинокий язык пламени выметнулся из-за крайнего ствола, ласково облизал ногу Лихаса и боязливо скрылся в поленнице; налетевший порыв ветра расплескался о частокол сучьев, заставив дрова послушно отдаться во власть огня; воздух вокруг разгоревшегося костра стеклянисто задрожал, словно открывая новый, невиданный Дромос между жизнью и смертью…
Воины во все глаза смотрели на бушующее пламя, из которого не доносилось ни звука – кроме обычного гимна пылающему костру.
Воинам было страшно.
Потому что в редких просветах между огненными всплесками, в прорехах дымовой завесы они видели то, что нельзя видеть смертному.
Геракл по-прежнему сидел в самой сердцевине алого цветка, раскрывшегося в неурочный час близ вершины Оэты, и языки огня ластились к неподвижному человеку выводком слепых щенят, тычущихся в живое тело носами, но неспособных укусить.