И Анна Александровна стала преподавать немецкий. Во множестве мелких городков и поселков страны появились тогда люди, волей судьбы выброшенные из прежней жизни. С одухотворенными измученными лицами и великим запасом самых разнообразных знаний. Образованные, доброжелательные и беспомощные питомцы русской культуры, вытесненные и изгнанные из нее, они знали иностранные языки, они играли, пели и рисовали, а заниматься были готовы чем угодно, ибо надо было как-то выжить и как-то прокормить детей. Они устраивались где и кем придется, преподавали в школах (если их брали), шли в бухгалтеры, счетоводы, воспитательницы и няньки, работали в клубах, шли в посудомойки официантки и уборщицы, но повсюду оставались сами собой. Читали книги, всем на свете интересовались, щедро делились тем, что знали. И, может быть, аура культуры, осенявшая их, пробудила или сохранила человеческие черты у тех, кто с ними общался, несчетное количество молодых душ спасла или предохранила от одичания, разбудила способности и духовные устремления в подростках. И если книги о влиянии декабристов на развитие культуры в Сибири уже написаны, то об этих сосланных, вытесненных и униженных — еще пока не сказано ни слова, да и неизвестно о них толком ничего. А ведь они преподавали в провинциальных школах, училищах и институтах, руководили самодеятельностью, просто, наконец, одалживали книги соседским детям. Кто оценит и измерит степень их заслуги в том, что полностью не одичала страна? Кто-нибудь, когда-нибудь, приблизительно. Если вообще оценит.
А Его Величество Случай продолжал работать с надежностью взведенной пружины: дочь учителя литературы из той школы служила в авиационном институте, и в одно из воскресений было подробно рассказано за чаем, кто именно донес на Николая Бруни. Анна Александровна тут же написала об этом мужу в лагерь. Бог простит, легкомысленно ответил он.
Письма он писал бодрые. В далеком северном городе Чибью (еще не ставшем Ухтой) он работал лагерным художником, даже право выходить в город имел, на уголовном языке именовалось это — «выхожу один я на дорогу» (знал бы Лермонтов, на что пойдет его строка!). Надеялся Бруни на скорую встречу с женой — она выхлопотала через кого-то свидание, — умолял всех за него не волноваться и беречь друг друга. Письма его не сохранились (дети сожгли однажды ночью, когда исчезла мать в сорок шестом), только одно случайно уцелело.
Письмо это Николай Бруни писал своей матери (Анна Александровна Соколова, как и предсказал ей старец Нектарий, пережила всех своих детей и умерла в сорок восьмом, вскоре после смерти сына Льва). В основном содержались в этом письме воспоминания о счастливом, безоблачном, полном любви и нежности детстве. И о детских страхах, разумеется. Ибо в их загородном доме в бревнах всех стен (дальше цитата из письма): «…жили страшные духи. Это были карлики, чертенята и множество других, еще более страшных полуптиц-полузверей, хотя все они были маленькие, не больше курицы. Они жили в стенах, и их можно было видеть только тогда, когда они перебегали между двойными рамами, но это случалось очень редко, и пробегали они так стремительно, что их нельзя было как следует разглядеть. Они боялись показываться детям на глаза — так же, как и мы, дети, боялись с ними встретиться. Но мы хорошо знали: они не могут тронуть человека даже в темноте если зарыться под одеялом с головой, чего нам не разрешалось делать и что нам приходилось делать тайком, чтобы избежать опасности, так как иначе заснуть было невозможно от страха».
Шли потом воспоминания об отце и любви сына к обоим родителям; после — описание своей детской влюбленности в двоюродную сестру Машу; дальше Николай Бруни собирался перейти к своим сегодняшним (тогдашним) ощущениям и чувствам, начав издалека.
«Чтобы лучше понять, вспомни твою встречу (вероятно, самое большое, что было в твоей жизни) с Крамским. Я уверен, что эта встреча и страдания, пережитые тобою, глубоко определили всё то метание, которое привело твою душу к разорению. (Не хочу этим отнюдь сказать, что ты бедна духом!)… Ты не смогла сохранить верность моему отцу, потому что эта верность была бы только верностью человеку-мужу, а не пути, которого искало всё твое существо…»
Далее шли очень личные размышления о них обоих — матери и сыне, — об одинаково остром их желании выстроить осмысленную цельную судьбу и о сокрушении надежд на это. Рубин выписал отчаянную и безысходную формулировку: