— Теперь они свой страх зальют нашей кровью.
Тему никто не поддержал, закуток стремительно пустел, в урну летели недокуренные папиросы. Люди уже были грамотные в те годы, особенно после недавней институтской чистки, где били себя в грудь партийцы, не донесшие вовремя на друзей. Процедура этого коллективного унижения всем была печально известна: каялись, шельмовали себя и близких, выворачивали грязное белье, полностью теряли лицо от страха потерять партийный билет.
Сильнее многих прочих грехов были как раз умолчание и недогляд — потеря бдительности.
Бруни арестовали в ночь с восьмого на девятое декабря. Обе комнаты перерыли снизу доверху, ворошили даже постель маленькой дочери; бумаги унесли все. Бруни невозмутимо курил во время обыска, обнял всех детей по очереди и был очень спокоен уходя. Только хромал сильней обычного: одна нога после аварии была короче другой на семь сантиметров; он носил специальный каблук и, когда не волновался, почти совсем не хромал.
И стало в России на свободе одним человеком меньше. Всего одним. И очень незаметным. И поэтому никто ничего не заметил. И поэтому, быть может, столькое со всеми случилось.
* * *
Несусветная мешанина заполняла блокноты Рубина. В ней тонули крохи сведений, что удалось ему собрать о Бруни. Вместе с тем Рубин ясно чувствовал, что все эти записи имеют явное и тесное отношение к жизни Бруни, делают закономерной его судьбу, очерчивают его личную трагедию канвой предопределенности и безвыходности. Все истории, слышанные Рубиным и записанные им, были о тюрьмах и лагерях двадцатых, тридцатых, сороковых и пятидесятых годов. Старики, с которыми Рубин встречался, из-за склеротических зигзагов памяти вдруг спотыкались посреди рассказа, молчали секунду, вспоминая, где остановились, и плавно переходили в другое десятилетие, к другой истории о других людях. Только снова это было неизменно о страхе, доносе, аресте, унижениях и смерти.
Рубин долго разговаривал со стариком, работавшим сначала в Центральном аэрогидродинамическом институте, где недолго служил Бруни, потом в МАИ — Московском авиационном институте. Да, он отлично помнил Николая Бруни — тихого и тихо-ироничного, очень сведущего и старательного человека. В обоих институтах было много тогда ярких людей, все они бредили авиацией, считали, что на свете нету ничего важней и значительней полетов, работали самозабвенно и увлеченно, сплошь и рядом прихватывая вечера и даже выходные дни. Бруни жил сначала где-то далеко за городом, отчего не задерживался вечером ввиду долгой дороги, а брал журналы для перевода с собой. После ему дали комнату или две неподалеку от института в бараке. Когда в институт приезжали иностранцы, переводчиком всегда бывал Бруни, четырьмя владел он языками свободно. Все попытки иностранных коллег перейти на бытовые темы они тогда с гордостью и надменностью отклоняли, ибо низменно и пошло им казалось говорить о быте, когда можно было обсудить самолеты. Да, да, именно такое было тогда время и настроение. А в институте понемногу исчезали люди, самые заметные, способные и яркие, это пошло еще с конца двадцатых, но об этом тоже не разговаривали. Не могу вам объяснить — почему. Вот отец у меня, к примеру, — он сидел два года в Бутырках еще в двадцать втором. По подозрению в принадлежности к монархической организации, к заговору. Его взяли, быстро выявилось, что ни в чем не повинен, а потом забыли о нем. И точно также выпустили вдруг, он возвратился как ни в чем не бывало. И на работе никто не удивился, восстановили — и все. А бывало даже, что виноват, а под честное слово выпускали. Вот с отцом сидел обаятельнейший человек, отец все время о нем после вспоминал: Игорь Ильинский. Нет, не артист, гораздо интересней. Бывший московский адвокат. Позвольте, мы ведь о другом о чем-то говорили? Нет, пожалуйста, расскажу вам об Ильинском, если хотите. Он сидел за свою поэму о Марксе.
И Рубин азартно записал пересказ одного из первых самиздатских произведений в России. О том, как воскресший Маркс нелегально перешел границу, чтобы полюбоваться воплощением своих идей в одной отдельно взятой стране. Для начала его, естественно, раздели донага какие-то лихие люди, и он долго шел по свободной русской земле в одной бороде. После где-то раздобыл тулуп — то ли украл, включившись в общую борьбу с частной собственностью, то ли нашел оброненный кем-то, уносившим слишком много. И в тулупе этом добрел до бывшей усадьбы, где главной приметой нового быта был валявшийся кверху ножками рояль. Здесь пересказчик даже вспомнил отдельные строчки (это была поэма). О том, как сиротливо бродил в бурьяне еще не пойманный петух, недавний многих жен супруг. И еще: покрыто грязью все, навозом и называется совхозом. Тут на бородатого основоположника накинулись с объятиями местные власти, накормили его, одели, подобострастно именуя «товарищ Марксов», и поскорей отправили в столицу В переполненном людьми вагоне Карл Маркс ехал, боязливо съежившись, ибо вокруг висела в воздухе густая ругань в его адрес — бедолагу заочно поносили за то, что все это устроил именно он. Мнения попутчиков расходились: одни утверждали, что Маркс это придумал по жидовской злокозненности, другие настаивали, что обычнейший немецкий шпион. В Москве он немедленно натыкается на какой-то собственный памятник тех лет. Снова запомненные строки: «Стоит на площади без крова не то бульдог, не то корова». Маркс подошел поближе и с омерзением плюнул на свою окаменевшую славу Случайный прохожий сперва испуганно шарахнулся от такого опасного святотатства, но, увидев, что это не провокация, с чувством пожал Марксу руку, прошептав, что совершенно с ним согласен. Далее Маркс, естественно, попал на Лубянку, но оттуда его нехотя отпустили, и он уехал в какую-то деревню, чтоб отдохнуть и укрыться от позора. Снова старик вспомнил две строки: «то был медвежьего угла приют невежества и зла», а дальше шло столь густое перечисление деревенских кошмаров той поры, что рассказчик вдруг легко перешел на зеленое мыло, которое носил отцу в Бутырку для борьбы с мириадами насекомых. Целый зверосовхоз, сказал старик, клопов и вшей. «А Ильинский?» — напомнил Рубин. Выпустили под честное слово, что нигде не будет читать свою поэму, объяснил старик. Удивительные были времена! И уехал он (вроде бы) в Ясную Поляну, а судьба его дальнейшая неизвестна. Сгинул, добром такие не кончали, очень был способный человек.