Юренев вдруг тяжело уронил голову и стал клониться туловищем вниз и вперед. Тут же выпрямился резко, мутные невидящие глаза скользнули по Рубину и он стал подниматься, на ощупь перехватываясь за стол. Пошатнулся, снова вывернулся, неуклюже дернувшись длинным костлявым телом, и неожиданно ловко, привычно лег на кровать. Глаза его были теперь закрыты, губы словно исчезли, он дышал хрипло и учащенно широко раскрытым ртом. Рубин вскочил в растерянности, не зная, куда кидаться и как помочь.
— Сергей Николаевич, вам дать что-нибудь? — негромко позвал он. — Воды? Сердечное что-нибудь? Сбегать в аптеку?
Несколько секунд висела тишина, разрываемая сиплым, клокочущим дыханием. Потом Юренев, не открывая глаз, с усилием сказал:
— Извините, голубчик. Это бывает у меня. Извините. Мне просто надо полежать.
Он помолчал, собираясь с силами:
— И побыть одному Простите великодушно. Когда вы едете?
— Хотел завтра, — сказал Рубин. — Запросто могу остаться. Мне сейчас уйти или пока посидеть? Врача не надо?
— Ничего не надо, — досадливо сказал Юренев, не открывая глаз. — Уезжайте спокойно. Будет время — черкните пару слов. Я большой охотник до писем. И появляйтесь. Что-нибудь еще обсудим.
— Весной приеду обязательно, — сказал Рубин и был искренне уверен, что приедет. — И напишу, — твердо пообещал он. И был искренне уверен, что напишет. Чувство невероятной близости к этому еще вчера не знакомому старику, чувство родственности, радость обретения необходимого для полноценной жизни человека — разрывали его нежностью и готовностью на что угодно, чтобы немедленно помочь.
— И замечательно, — вяло сказал Юренев. -Счастливого вам пути, — и незряче протянул обе руки. Перегнувшись через угол стола, Рубин крепко сжал слабые длиннопалые кисти и поторопился уйти.
Он еще забежал к познакомившей их женщине, но она реагировала спокойно: так уже бывало не раз, в эти часы Юренев никого не терпит рядом и выкарабкивается сам. Это что-то с мозговым кровоснабжением, сказала она. Посмотрела на Рубина прямо и жестко и очень буднично добавила:
— Так что однажды рядом никого не будет. Ну, счастливо вам доехать.
И встала, чтобы сухо попрощаться.
И конечно, Рубин завертелся в суете и не написал ни одного письма, хотя много раз собирался, сочинял шутливое начало и уже вот-вот садился писать. И не выбрался приехать весной, ибо не было ни времени, ни денег.
А спустя какое-то время он узнал, что умер Юренев — тихо, но в больнице, куда успели его доставить, чтобы попусту и бессильно помельтешиться вокруг.
* * *
День воспоминаний выходил сегодня у Рубина, и никуда от них деться не удавалось.
Началось с утра, когда встретились на Пушкинской с приятелем — тому хотелось пожаловаться Рубину на жизнь и жену. Хоть давно уже были они с ней чужие люди, но уйти ему она не давала, угрожая каждый раз самоубийством и устраивая дикие сцены, когда он собирал рубашки, надеясь расстаться по-хорошему. Чем Рубин мог ему помочь, приятель не знал, тянуло выговориться, вот и позвонил.
Они шли по Страстному бульвару Приятель бубнил о своих горестях, ничего путного Рубин посоветовать не мог, однако слушал покорно и привычно унылое, бессмысленное бормотание.
Кончился Страстной бульвар, пошел Петровский.
Именно здесь неподалеку, вдруг вспомнил Рубин, был когда-то Дом крестьянина, устроенный в помещении бывшего ресторана «Эрмитаж», описанного еще Гиляровским. В тридцать первом или в тридцать втором году сюда хлынули тысячи крестьян. Это были исконные российские ходоки, ищущие правды, справедливости и защиты. Они приехали рассказать кому-нибудь из вождей о кошмаре, творящемся в их деревнях и селах, они верили, что это случайность, недоразумение, недобросовестность и перехлесты власти на местах. Что это именно отсюда, сверху затеяно безжалостно и планомерно, они себе представить не могли. И как когда-то шли к царю, приехали они теперь сюда, надеясь и уповая на бессильного, убогого, никчемного и запуганного Калинина. Дом крестьянина, естественно, не вмещал эти многосотенные толпы нищих, голодных и растерянных людей, и по всему Петровскому бульвару тогда раскинулся огромный табор обреченных представителей обреченного крестьянства. Их не рисовали художники, их не принимали наркомы, их даже не трогала растерявшаяся без инструкций милиция. Они сидели, ходили, лежали по всему Петровскому бульвару, отчасти захватывая Неглинку. Здесь были мужики и бабы, девушки и парни, многие приехали с детьми. У них были только тощие узелки — они не думали, что надолго, а ни с чем возвращаться не хотелось. Никто не знал, что они ели. К вечеру и утром это скопище немытых людей в износившейся одежде и с помятыми лицами становилось похожим (Рубин вычитал этот образ в воспоминаниях очевидца) — на гигантское лежбище измученных тюленей, истрепавшихся на беспощадно гибельной суше. Еще счастье, меланхолически заметил автор воспоминаний, что на Трубной площади уже была построена к тому времени большая общественная уборная. Все лето и часть осени длился наплыв — а скорее всего, просто менялся состав этих неотличимых друг от друга делегатов крестьянской России. А потом они исчезли — в одну ночь — значит, милиция получила наконец указание.