Старик резко замолчал, не отворачивая глаз от окна, и глубже осел в кресле.
— Как его фамилия была? — спросил Рубин.
— Я вам этого не скажу, — тускло ответил старик.
Рубин задохнулся от прихлынувших к горлу звуков, но ни слова не произнес.
— Все знают, что я единственный с ним дружил так близко, меня легко опознать, — объяснил старик.
— Но вы и так о себе столько рассказали, — стараясь удержать спокойный тон, медленно выговорил Рубин, задыхаясь, — и потом…
— Что сказал, все можно сочинить или узнать у других, а фамилия Левки ни к чему, — упрямо и монотонно повторил старик, глядя в окно.
— Павел Павлович, — Рубин говорил негромко и размеренно, — а вы понимаете, что этим отказом вы еще раз убиваете своего друга?
— Ему уже не нужно ничего, — холодно возразил старик. — Вот я когда умру, возьмете у Веры Павловны его фамилию.
— Желаю вам здоровья, — сказал Рубин, вставая. — Благодарю вас за разговор. Всего вам доброго.
— И вам успехов, — равнодушно ответил Павел Павлович, не поворачивая головы.
Когда Рубин одевался, из кухни вышла Вера Павловна. Лицо у нее было расстроенное и отчужденное, она естественно и справедливо сердилась на незваного гостя за доставленное мужу волнение. Чопорно кивнула, прощаясь.
Из подъезда выскочив, Рубин закурил, первые несколько затяжек не ощущая вкус дыма. Нормальный сегодняшний человек, думал он, просто не поверит в стойкость такого закоренелого страха. Не может в это поверить здоровый человек. Если сам такого же не испытал. И бессилия, и безнадежности, и беспросветности. Только к Богу можно было обратиться, но в него они как раз не верили совсем. Отчего еще прочней и ощутимей были в полном рабстве у Бурдаковых. И духовном тоже, вот где может быть разгадка той совместной выпивки. И покойный следователь Буковский не случайно его некогда сломал именно так: ничего не было, милейший, у нас такого просто быть не может. А если снова эта мельница оживет?
И Рубин закурил вторую сигарету, стоя у лестницы метро, куда вдруг страшно показалось опускаться.
* * *
Отчего юный Николай Бруни вдруг оставил живопись и бросил студию при Академии художеств? Увлекся музыкой? Да, это частичная, но несомненная причина. Его распирали способности, разнообразие которых мешало реализоваться каждой. И уже стихи начал писать, в девятьсот десятом напечатался впервые, был сразу принят (в консерватории учился в это время) в первый российский Цех поэтов, и синдик цеха Николай Гумилев снисходительно хвалил молодого неофита (сам-то тезка был старше на пять лет, но уже несомненный мэтр).
Только этим не объяснялась полностью загадка разрыва с живописью. Времени хватило бы у Николая Бруни. Как еще хватало времени на яхту и на коньки, на верховую езду и на футбол, плавание и охоту Рассказы (еще писал он и прозу) и скоротечные любовные романы (бурные и быстро тающие, так что скорей новеллы) — тоже здесь должны быть упомянуты, раз речь зашла о времени и его нехватке. Кстати, увлечение спортом было не любительским и не случайным — отнюдь, ибо энергия и азарт быстро выводили его за пределы любительства: перед войной уже играл в городской футбольной команде. Что же все-таки случилось с живописью и почему он так не скоро к ней вернулся? Возникала лишь одна правдоподобная версия. Ревность. Успехи в живописи младшего брата. Десятки акварелей брата Льва постоянно сохли на столах и подоконниках, всем попадались на глаза и привлекали общее внимание. А однажды (эту историю часто рассказывали в семье) дедушка Соколов, хранитель музея Академии художеств, решил, что удавшуюся работу уже можно и пора кому-нибудь показать. Этим кем-нибудь оказался маэстро Бенуа (трудно тут не поставить восклицательный знак), первым попавшийся в то утро в коридоре Академии. Дед протянул ему работу и без особого интереса в голосе (неудобно, собственный внук) слегка конфузливо спросил:
— Взгляните, это что-нибудь обещает? Бенуа бережно принял лист, искоса и хищно глянул на него и незамедлительно ответил столь же лаконично:
— Здесь уже все есть.
Следует добавить, что обмен летучими фразами происходил по-французски, так что история была проста, но изысканна. Каким стимулом явилась эта похвала для Льва Бруни, говорить излишне: его жизнь была всецело отдана живописи до скончания дней. Старший же брат характером обладал сложным, и поэтому версия, что одного хвала маэстро подстегнула, а второй решил искать иное поприще — вполне правдоподобна.