— Наш, когда уже одевается, непременно спросит: а почему ты не учишься?
Тени Достоевского и Куприна маячили за этой историей, чисто русским сочувствием отдавал вопрос, задаваемый уже в процессе одевания.
После ужина, подумал Рубин, посижу с этой тетрадкой еще, часть баек должна войти в роман.
В дверь позвонили, Ира пошла открывать, любопытный Митька выскочил за ней.
Когда в прихожей коротко пробубнил что-то мужской негромкий голос, Рубин все понял сразу, но прятать рукопись было уже поздно.
Молодой круглолицый штатский предъявил свое красное удостоверение, протянул ордер на обыск и по-хозяйски окинул комнату глазами. Второй был тоже молодой, остролиц, со взглядом колючим и неприязненным, а у третьего — пожилого и с красивой сединой — лицо было добродушное и интеллигентное. Высокий лоб его чуть морщился горизонтальными складками, когда он смотрел на книжные полки, и прорезался крупной вертикальной бороздой, когда он хмурился — Рубин поручиться мог, что видел это лицо, но где — не помнил. Рубин уселся в кресло плотно и неподвижно, решив ни на что не реагировать и не разговаривать с ними ни о чем. Ирина села за обеденный стол, приложив кулачки к щекам, и тоже молчала, искоса наблюдая за обыском. У дверей топтались двое понятых: соседи по лестничной клетке, полузнакомая семья, муж и жена, явно смущенные, что согласились идти на это позорище. Они то с ужасом следили за бесцеремонной деловитостью пришедших, то искательно смотрели на Иру, то со страхом взглядывали на Рубина. Все понимающий и сразу повзрослевший Митька неподвижно стоял у стены.
Круглолицый крепыш явно руководил, ибо курносый, сразу начавший перебирать книги, сомнительные приносил ему и с готовностью кивал, получая лаконичные указания. На столе возле Рубина быстро возникла горка книг, изданных за границей на английском и русском языках. Английского оба явно не знали, книги были вовсе не опасны. А вот на русском — Рубин молча обругал себя за легкомыслие — подбиралось вполне достаточно для тюремного срока. Уже был обнаружен сборник русской неподцензурной частушки (Рубин хранил его, гордясь и хвастаясь при случае, что несколько частушек придуманы им), четыре книжки воспоминаний о лагерях, два томика Авторханова и книга какого-то француза о Солженицыне — набиралось, явно набиралось для криминала. Рубин хотел сосредоточиться и подумать, почему крепыш, предъявляя ордер, сказал, что обыск производится в связи с делом о краже на аптечном складе, но ничего придумать не мог, никакой идеи в голову не лезло. И при чем здесь тогда книги и рукописи? Крепыш копался в столе, вытаскивая отдельные бумаги, папки, письма и записные книжки, наскоро заглядывал в них, бросал в кучу на диван ненужное, отобранное аккуратно складывал на столе. Уже лежала там подборка стихов, десяток рабочих блокнотов, три папки со старыми рассказами (вот уж за пустое схватились!), какая-то забытая рукопись, толстая пачка ксерокопии из Ленинки (статьи о фашизме на немецком языке, их переводил Рубину приятель). Когда крепыш взял папку с рукописью книги о Бруни, Рубин отвернулся в сторону с детской уловкой безразличия. Эту папку крепыш разглядывал недолго, сразу же наткнулся в ней на что-то и положил ее среди улова.
— А ведь обыск по уголовному делу, — вдруг громко и твердо сказала Ирина, — зачем же вы перебираете бумаги и книги?
Крепыш медленно обернулся к ней, сидя на корточках у ящика стола, но за него зло и быстро отчеканил курносый остролицый:
— Мы сами знаем, что нам нужно для дела, и имеем право брать все, что считаем необходимым.
Ирина замолчала, снова уперев лицо в кулачки.
Рубин покосился на стол с горой отобранных папок и бумаг, увидел несколько желтых тетрадочных листков под общей скрепкой и вздрогнул, узнав их. Значит, утром это было предчувствие, а не случайная и занимательная мысль. Он с утра сидел над рукописью странной и не очень интересной, только ее происхождение побуждало его читать. Года три назад умирал один врач-рентгенолог. Рубин его не знал, хотя общих знакомых было у них полно.
Врач спрашивал у всех друзей, как ему лучше распорядиться последним оставшимся годом жизни (неумолимо прогрессировал рак горла). И поэт Самойлов, старый и мудрый человек, посоветовал ему посвятить весь год писанию мемуаров. Врач отнекивался, ссылаясь на отсутствие способностей и скудость памяти, но после согласился и был счастлив. Дав себе зарок писать хотя бы по страничке в день, он увлекся, и в те дни, когда чувствовал себя сносно, писал гораздо больше, а главное — погрузился в былое, что послужило отличной психологической анестезией. Умер он почти точно в предсказанный онкологами срок, оставив рукопись, которая изобиловала подробностями времени. Читая рукопись, Рубин потянулся сделать краткие выписки из нее, а бумаги под рукой не оказалось, и он выдрал несколько листков из давно лежавшей на его столе толстой общей тетради, заполненной на четверть. Выдрал, записал что-то и долго потом сидел, обдумывая и рассматривая со всех сторон обнаруженное знаменательное совпадение. Символика, которую он почувствовал, сильно взволновала его.