Но ничто не вечно — Соня его опекать-баловать не намерена. Сойдя с лестницы, она окинула Патрика критическим взглядом: попугай какой-то. Ярко-зеленый пиджак, волосы торчат, как намагниченные… Сама Соня являла собой эталон аристократической моды. На ней камуфляжный прикид — штаны и футболка из армейских неликвидов, на плечах кокетливо болтается кружевное болеро с блошиного рынка, ботинки армейского же образца, но если штаны арктические, то башмаки пустынные; на шее викторианского типа ожерелье из черного янтаря; не счесть перстней и колец в ушах и на пальцах. Рыжие заросли на ее голове в вариации дамского «фокстрота» двадцатых годов сходили на нет на затылке, а спереди свешивались абы куда многочисленными круто завитыми ушами спаниеля. Впрочем, головная шерсть у нее редко оставалась два дня подряд в одном фасоне. Облик ее Патрика раздражал, и он не упускал возможности раскритиковать Соню, в ответ на его многословие лишь кратко отрезавшую:
— Чья бы корова мычала…
В ночь перед встречей с Эллингтон-Смитом Сара до постели не добралась. Во-первых, она лишь к трем справилась с уборкой. Затем решила все же вернуться к своим запискам. После чего углубилась в дневники Жюли, чтобы подготовиться к схватке с этим «ангелом».
«Послушайте, — представляла Сара свой монолог. — Жюли никогда не считала себя жертвой. Она всегда видела перед собой выбор. До тысяча девятьсот второго года, до смерти матери, она даже могла вернуться на Мартинику. Мать ее сообщала в письмах, что готова принять дочь в любое время. Сохранилось даже глуповатое письмо ее сводного брата, унаследовавшего имение после смерти отца. Шутки его насчет их родства довольно-таки дурацкие и грубые, в духе хулигана — школьника, но он также писал, что отец завещал ему „позаботиться о Жюли". Брату она не ответила. Возможность стать элитной проституткой она взвешивала, но отвергла, ибо не питала склонности к роскоши, обязательной для лиц этой весьма уважаемой во все времена профессии. Жюли приглашали петь в ночном клубе в Марселе, но она отказалась, считая, что эта работа не оставит ей времени на творчество, на музыку и живопись. Провинциальные города Жюли ненавидела. Ей выпал шанс поехать в Париж — певицей в составе гастрольной труппы, но она этим шансом пренебрегла. Не так представляла Жюли свое появление в столице мира, „странною любовью" любила она ее. Вот послушайте, запись из ее дневника:
„Если бы Реми взял меня в Париж, мы могли бы жить там тихо и спокойно, завели бы настоящих друзей…" Вот этим подчеркнутым словом, по-моему, все сказано. И дальше: „Конечноv об этом нечего и думать. Но видела я их на празднике, его и жену. Ни следа любви между ними".
Ее приглашали гувернанткой в семью авиньонского юриста — вдовца. Несколько мужчин желали поселить ее в Ницце или Марселе в качестве постоянной любовницы. Эти предложения Жюли регистрировала в дневнике мимоходом, как будто заметки о погоде: сегодня жарко… или холодно… ни холодно, ни жарко…
Мы легко можем представить Жюли в качестве той, кем она не стала. Но что она выбрала? Каменную хижину в лесу. Многие презрительно именовали ее домишко коровником. Она выбрала одиночество, музыку, живопись и преднощные труды добровольного хрониста.
Согласна, нелегко соорудить из этого захватывающую драму. Даже если придерживаться выбранной вами формы. Действие первое: Поль. Действие второе: Реми. Действие третье: Филипп. Вот она пишет: „Как смогла бы я оторваться от своего домика, где все напоминает мне о любви?.." Так могла бы написать Жорж Санд. Но вот она продолжает: „Живу здесь, как матушка моя жила в своем домишке. Разница в том, что ее всю жизнь содержали. Содержал мой отец. Она любила его всю жизнь, проблемы выбора не возникало. Уехать оттуда она не могла, ибо пришлось бы зарабатывать на жизнь. В качестве кого? Управлять борделем, как ее мать и бабка (на это она намекала)? Рядовой проституткой? Горничной, экономкой? Что она умела? Хорошо готовила, шила. Прекрасно разбиралась в лечебных травах. Полагаю, немало знала и о любви, но об этом мы вообще не говорили, а уж о сексе и подавно. Ведь она видела свою дочь настоящей леди и не хотела касаться определенных тем, опасалась затрагивать то, что она сама из себя представляла. И это так трогательно… Понимая матушку, я могу постичь себя. Но если бы мы сидели с нею и беседовали как женщина с женщиной, я боялась бы вдруг услышать от нее: «Вот, я живу здесь, в этом домике, потому что все в нем и рядом с ним напоминает мне о любви. И любовь эта охватывает память о тенях деревьев-гигантов на стенах дома, и зеркало в гостиной, и потолок спальни, и влажный воздух, перегруженный душным ароматом цветов, и запах мокрых звериных шкур, когда идет дождь…» Но мать моя не могла покинуть свой дом, даже если бы хотела это сделать, а я в состоянии сделать это в любой момент".