Если мистер Берман не хитрил, я мог гордиться тем, что он оценил мои способности и дает мне поручение, которое никто, даже он сам, лучше меня выполнить не сумеет. Правда, если ему было известно, что происходит между миссис Престон и мной, он все равно мог сказать то, что и сказал мне на самом деле. Если нас хотят убить, то убивать будут, скорее всего, не в Онондаге. А что, если мистер Шульц больше не может позволить себе держать ее рядом? Что, если я ему тоже больше не нужен? Тех, кто работал на него, он убивал издалека. Я понимал, раз я уезжаю, то, скорее всего, уезжаю умирать: либо он выведал мою сердечную тайну и, следовательно, убьет меня, либо мое отсутствие наведет его на мысль о моем предательстве, и финал будет тот же самый.
Впрочем, все эти размышления отражали лишь мое внутреннее состояние. Ничего подобного мне никогда бы не пришло в голову, имей я чистую совесть и не замышляй ничего. Тут я обнаружил, что готовлюсь к отъезду. Теперь я был обладателем большого гардероба и прекрасного чемодана из мягкой кожи с ремнями и бронзовыми застежками; я аккуратно складывал свои вещи — совершенно новая для меня привычка — и старался думать о том времени, когда смогу побеседовать с Дрю Престон. Появились первые признаки тошноты, я узнал страх, но все же я ничуть не сомневался, что воспользуюсь шансом, который предоставил мне мистер Берман. Я знал, что скажет Дрю. Она скажет, что не хочет расставаться со мной. Она скажет, что у нее большие планы, связанные с ее любимым чертенком. Она скажет, чтобы я передал Берману: она готова ехать в Саратогу, но только вместе со мной.
В один из последних летних вечеров, когда мистер Шульц вместе с Дрю устраивал в физкультурном зале окружной школы большой прием для всех жителей Онондаги, я и остальные гангстеры выехали из отеля; я даже не знал куда, мы разместились с вещами в двух легковых машинах и грузовике; в кузове грузовика сидел Лулу Розенкранц со стальным сейфом и кипой матрацев. За все время, проведенное в Онондаге, я так и не смог привыкнуть к ночи, такой черной она была; я даже не любил выглядывать из своего окна, потому что ночь стояла неумолимо черная; уличные фонари превращали магазины и дома в ночные тени; за городом и того хуже — бесконечная ночь была похожа на ужасное беспамятство; в нее нельзя было вглядеться, в ней не было объема и прозрачности нью-йоркских ночей; она не обещала грядущего дня, хотя бы вы и были готовы спокойно ждать его, и даже если светила полная луна, она только обнажала для вас черные контуры гор и молочно-черные пустоты полей. И самое страшное заключалось в том, что деревенские ночи и были настоящими ночами; и, как только вы переезжали мост через Онондагу и фары вашей автомашины выхватывали из темноты белую линию проселочной дороги, вы понимали, насколько тонка мерцающая ниточка вашего следа в этой непроницаемой черноте, как ничтожно тепло вашего сердца и вашего мотора для этой безразмерной темноты — это тепло не больше того, что еще живет в теле новопогребенного, которому уже все равно, открыты его глаза или закрыты.
Меня пугала моя собственная преданность Шульцу. Его власть надо мной ослабляла мой разум. Можно жить решениями других людей и вести терпимую собственную жизнь, но только до тех пор, пока первые проблески протеста не покажут вам суть этих людей, а суть эта — тирания. Мне совсем не нравилось, что Дрю осталась с ним, там, а меня, словно чемодан, увозят неизвестно куда. Как я с удивлением обнаружил, тайком взглянув на спидометр, когда мы приехали, расстояние оказалось не ахти какое, всего двенадцать миль или около того, но я чувствовал, что каждая миля ослабляла мою связь с Дрю Престон, а в надежности ее чувств я уверенности не испытывал.
Мы остановились около дома; кто его нашел, снял или купил, мне до сих пор неизвестно; вокруг этого фермерского дома фермы не было; это полуразвалившееся, покрытое дранкой строение с покосившимся крыльцом стояло на грязном склоне, выраставшем неожиданно над дорогой; с крыльца открывался хороший обзор и на запад, и на восток, оно, казалось, висело над дорогой. За домом склон шел еще круче вверх, лес на нем был темнее ночи, если это вообще возможно.
Так мы прибыли в нашу новую штаб-квартиру, которую и принялись осматривать с фонариком. Внутри очень скверно пахло; вежливые люди называют такой воздух «затхлым» — пахло старым нежилым деревянным домом; от окон остались одни прогнившие ставни; помет обитавших здесь животных успел превратиться в пыль; от входа вверх вела узкая лестница; справа от входа находилась комната, видимо гостиная, а за маленьким коридорчиком под лестницей — кухня, там была удивительная штуковина в раковине, ручной водяной насос, сначала из него слегка покапало, а потом с шумом вырвалась струя ржавчины и грязи; Лулу пришлось спасаться бегством. «Хватит болтаться под ногами, иди принеси что-нибудь», — прикрикнул он на меня. Я вышел на улицу к грузовику и помог перетащить в дом матрасы и картонные коробки с провизией и утварью. Все делалось при свете фонарика, пока Ирвинг не растопил камин в гостиной, что, конечно, улучшило дело, но не намного; на полу лежала дохлая птица, которая влетела сюда, скорее всего, через трубу, фантастично, потрясающе, я спрашивал себя, какой дурак выбирает жизнь в роскошных отелях, когда можно пожить в историческом особняке отцов — основателей Америки.