Тут Генриетта и поймала родственника на противоречии, на неискренности.
— Вот! — сказала. — Артисту, значит, зазорно, а учительнице, да еще сельской, ты, гляди-ка, дозволяешь.
Виталий смешался, крякнул:
— Слопал!.. Хотя, постой — есть же разница: то Венька, а то…
— А то я, тетка деревенская, — подсказала Генриетта.
— О! душит прямо! — запротестовал Виталий. — За горло берет. Ирка! Ирка! Угощать-то нас будешь?
…Генриетта отмякла, раскраснелась лицом, сняла стягивающую ее формы кофту крупной вязки, отчего вовсе расплылась, по-домашнему. И опять загорюнилась, теперь уже без надрывности.
— Вот это жизнь! — вздохнула. — Вот это дак жизнь. Ни дна бы ей, ни покрышки!
— М-да, жизнь, — откликнулся Виталий, о чем-то своем вроде задумавшийся. И продекламировал стихи. Но не как артист, просто выговорил, душевно:
- Вот так страна!
- Какого ж я рожна
- Орал в стихах, что я с народом дружен?
- Моя поэзия здесь больше не нужна,
- Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
— Какого черта вы там сидите? — спросил сердито, — Сколько можно? Уж вы-то свое отсеяли. Разумное, доброе. На десять лет вперед. Перебирались бы в город.
— К вам, что ли, в квартиранты? Со всей оравой? Кто нас тут ждет, в городе?
Ирина быстро опустила глаза. Испугалась, наверное: вдруг ее азартный муженек в припадке великодушия ляпнет: а что? давайте хоть к нам — поместимся.
Но Виталий другое сказал:
— Ну, хорошо. Давай тогда по большому счету, как говорится. Нужны вы там? Поэзия ваша нужна кому-нибудь? Необходима?
— Ой, не знаю, Виталенька, не знаю! — Генриетта сжала ладонями лицо. — Если управляющего спросить — так для него мы хоть завтра дымом развейся. Лишь бы дом казенный по бревнышкам не разобрали да не увезли — нового директора поселить. А с другой стороны… Вот у меня в четвертом классе всего два ученика. И оба, — Генриетта постучала костяшками пальцев по столешнице. — Не проколотишься… Думаешь, это легче, что их двое только? В городской школе в классе, допустим, тридцать человек. Сколько-то способных, сколько-то прилежных, сколько-то балбесов — без них ведь тоже нигде. Она, учительница, пятнадцать, пусть десять гавриков, одну треть, людьми сделала, передала дальше подготовленными — уже итог, уже собрала какой-то урожай. С потерями, а собрала. Остальная масса — середняки. Ну, пять-шесть вовсе безнадежных. И тут оправдание: тупицы, что с них возьмешь… А когда только двое? Мне же, с моей делянки, стопроцентный урожай надо собрать, ни зернышка не обронить. Вот и суди теперь: нужна — не нужна… поэзия.
— Так, — Виталий хмыкнул. — Высокая материя. Что и следовало ожидать… Другие не могут? Только вы с Генкой должны? Сухомлинские…
— Другие, — Генриетта даже ревниво губы поджала. Она хорошим была преподавателем. Сознавала это. И сознавая, не позволяла себе расслабиться, не делала скидку на то, что в деревне, мол, и кой-как сойдет — хоть пень колотить. Ребятишки ее, между прочим, любили. Она и про это знала. — Другие… Встретилась я там с одной другой… сразу, как переехали. Пошла школу посмотреть—первый раз. А там, в ограде, на лужайке, игра идет. Они продленку пытались наладить для некоторых детей. И вот с этими, из продленной группы, играет… тетеха — вдвое потолще меня, хотя, однако, вдвое помоложе. Выстроила их шеренгами друг против друга и понукает: «Ну, вот вы! Кричите: гуси-гуси! Давайте все вместе: гуси-гуси!» Ребятишки зачуханные, носы в землю опустили, с тоской: «Гуси-гуси». Эта энтузиастка — другой шеренге: «Теперь вы—дружненько: га-гага!» Ребятишки: «Га-га-га!» Такие невольнички понурые — до слез жалко. Тетя, между тем, командует первой шеренге: «Есть хотите?!» Те повторяют. Вторая шеренга отвечает: «Да-да-да!» И тут первые — раскачала она их все-таки — без команды уже спрашивают: «Хлеба с маслом?» Как она заорет: «Стоп! Не надо хлеба с маслом!»
Я обалдела прямо: что, думаю, за дурында?.. А потом оказалось — не такая уж дурында. Это когда Гена начал помаленьку в дела вникать, разбираться что к чему. Их в продленке кормили, полдник давали. Полагалось на полдник — чай с молоком и хлеб с маслом. Так вот, хлеб она им давала, а масло… понимаешь? Это у детей-то, кобылица!..
Виталий покачал головой:
— Полная безнадега. Вы же неисправимые. Больные. Вы до пенсии там присохнете.