Вот какой была моя первая учительница.
И если бы я стал очень знаменитым, таким знаменитым, что мир захотел бы увидеть мой портрет, — я тоже разыскал бы Марью Ивановну и сфотографировался рядом с ней.
ЧУБЧИКИ И НУЛЕВКИ.
В первый же день Марья Ивановна выстроила нас по росту и рассадила за партой В таком порядке, чтобы самые маленькие оказались впереди, а самые большие — сзади. Потом она осмотрела наши ручки, перья и велела назавтра всем принести одинаковые. Марья Ивановна сама раздобыла где-то штук восемь желтых бумажных мешков из-под глинозема, разрезала их на большие листы и сказала: пусть мамы выкроят вам одинаковые тетради — вот такие, как у меня. Она также наказала нам выстрогать по десять палочек для счета, и никто не получил поблажки: дескать, ты, Петя, принеси все десять, а тебе, Ваня, можно явиться только с тремя.
Словом, наконец-то мы сделались равными. После уличного произвола это просто был рай справедливости. Тем более, что учителей не волновало, сколько у кого из нас имеется старших братьев с железными кулаками.
Когда сосед мой Ванька Ямщиков вывел из терпения своим озорством даже добрейшую Марью Ивановну, в класс заявился рассерженный завуч, отнял у Ваньки сумку, нахлобучил ему на глаза шапку и вышиб за дверь хорошим подзатыльником.
Правда, в этот же день меня повстречал один из Ванькиных братьев — Колька.
— Кончились уроки? — спросил он, глядя вниз и ковыряя ботинком чудовищных размеров вмерзший в снег камешек.
— Ага.
— А сумка Ванькина где?
— В учительской, наверное, — простодушно ответил я.
— А ты почему ее не украл, сука?! — вскинул на меня желтые кошачьи глаза Колька.
Он сбил меня с ног и как следует напинал под бока своими могучими американскими ботинками.
Понятно, я не подозревал тогда о существовании закона единства и борьбы противоположностей.
Этот случай открыл мне глаза лишь на одну половину его: школа и улица находились в состоянии борьбы, на острие которой я случайно и оказался.
Но заблуждался не только я. Заблуждалась и Марья Ивановна. Она, видать, не догадывалась, насаждая равноправие, что подлая война уже разделила нас.
Скоро Марья Ивановна, я думаю, догадалась.
— Дети, — сказала она через несколько дней. — Кто знает какую-нибудь песенку?
— Я знаю! — подняла руку Нинка Фомина, черноглазая бесстрашная девчонка.
— Ну, спой нам, что ты знаешь.
Нинка вышла к доске, подбоченилась и запела:
- Двенадцать часов пробило,
- Чеснок идет домой,
- А качински ребята
- Кричат: "Чеснок, постой!."
- Дна Парня подскочили
- И сбили его с ног,
- Два острые кинжала
- Вонзились в левый бок…
— Хватит, хватит! — замахала руками Марья Ивановна. — Это нехорошая песня, Инна… Может, ты другую знаешь?
Оказалось, что Нинка знает и другую.
— Тогда спой другую, — сказала Марья Ивановна.
- Перебиты, поломаны крылья! —
взвыла Нинка, томно заводя глаза.
Марья Ивановна решила, наверное, что эта песня про наших героических летчиков-истребителей, и одобрительно кивнула головой.
Пока она кивала, Нинка проскочила вторую строчку и ударила с надрывом:
- А-э кокаином — серебряной пылью —
- А-э все дороги мне в жизнь замело!..
А вскоре удивительная история произошла с мальчиком Петей Свиньиным, или попросту — Свином, как его сразу же прозвали в классе.
Хотя многие из нас были переростками военного времени, Свин казался нам слишком взрослым. Он только ростом не вышел, был из тех «собачек», которые до старости остаются «щенками».
С неделю Свин мирно сидел в классе, поглядывая вокруг цепкими мужичьими глазками. Он, казалось, чего-то ждал. Может быть, решительных перемен в судьбе. И не дождался.
Тогда Свин поднялся прямо среди урока и вышел.
Дома, на пустом осеннем огороде, он построил шалаш из подсолнечных будыльев и картофельной ботвы, вернулся на другой день в школу, схватил за руку одну из девчонок — тоже переростка, толстуху, на голову выше себя ростом — и повел в свою хижину, чтобы зажить там самостоятельной трудовой жизнью.
Они уходили на глазах онемевшего от изумления класса — очень солидно и семейно. Впереди, ссутулившись, заложив руки за спину шагал Свин. За ним, покорно опустив голову, брела его избранница.