– Он точно не женат? – интересовалась на первых порах ее мать, однако все кругом знали, что у Иеремии Терстона никогда не было жены. – И наверное, так и не будет, – ворчала мать спустя несколько лет.
Теперь эти разговоры прекратились. Что еще она могла сказать после субботних встреч в течение семи лет? Она просто молча забирала детей. Ее старшей внучке исполнилось четырнадцать лет. Сама Мэри-Эллен была ненамного старше, когда вышла замуж. Мальчику было двенадцать, а младшей дочери – девять. Но они знали достаточно много, чтобы не говорить об этом бабушке.
– Мэри-Эллен... – снова позвал Иеремия.
Обычно она ждала его внизу.
Иеремия стал медленно подниматься на второй этаж, где находились три маленькие спальни. В одной спала сама Мэри-Эллен, в другой – дочери, а в третьей – сын. Однако, вместе взятые, они оказались бы меньше любой комнаты в доме Иеремии. Но Терстон давно перестал переживать из-за этого. Мэри-Эллен гордилась тем, что у нее есть собственный дом, и он ее вполне устраивал. Он нравился ей. Наверное, дом Иеремии, если бы ей довелось там жить, понравился бы ей куда меньше. Дом Мэри-Эллен выглядел более уютным. Или Иеремии это только казалось? А его нежилая громадина пустовала с тех пор, как ее построили. Иеремия занимал в ней лишь несколько комнат. Ему хотелось, чтобы в доме жили дети, чтобы они смеялись и шумели, а вместо этого вот уже почти двадцать лет там царила тишина. Не то что в этом доме, хранившем следы заботливого ухода, обветшания, детских пальцев, чертивших на стенах узоры, которые так давно стали неотъемлемой принадлежностью некогда розовых обоев, что их попросту перестали замечать.
Тяжело ступая, Иеремия поднялся по лестнице. Ему показалось, что из спальни Мэри-Эллен доносится запах роз. Издалека послышался знакомый голос, как будто Мэри-Эллен что-то мурлыкала себе под нос. Она здесь. На какое-то безумное мгновение ему почудилось, что впервые за семь лет он не застанет ее дома, но она была здесь. Какое счастье... Иеремия тихо постучался, ощутив себя нерешительным юнцом. Она умела сделать его таким. Когда он приходил к ней домой, у него всегда захватывало дух.
– Мэри-Эллен... – На этот раз голос его звучал нежно, тихо и ласково.
– Входи... Я в... – Она хотела сказать «в спальне», но этого ей не понадобилось, потому что Иеремия уже вошел.
Его широкоплечая фигура заполнила всю комнату. Мэри-Эллен почудилось, что у нее в жилах остановилась кровь. Она смотрела на него не отрываясь, кожа ее казалась такой же кремово-белой, как лепестки роз, стоявших рядом с кроватью, а волосы светились медью под лучами падающего в окно солнечного света. Она пыталась надеть отделанное кружевами платье поверх кружевного корсета, стянутого розовыми лентами, концы которых перехватывали панталоны у колен. Взгляд Иеремии заставил Мэри-Эллен покраснеть и отвернуться, как молоденькую девушку. Она изо всех сил пыталась справиться с непокорным платьем. Обычно Мэри встречала его одетой, но сегодня задержалась, срезая розы для спальни.
– Я сейчас... Я только... Ради Бога... Я не могу! – Сама невинность сражалась с непокорными кружевами.
Иеремия подошел, собираясь помочь ей, но, вместо того чтобы одернуть платье, неожиданно для самого себя медленно потянул вверх, стаскивая его через рыжую голову Мэри-Эллен. Бросив платье на кровать, Иеремия прижался губами ко рту медноволосой красавицы и притянул ее к себе. Хоть он и бывал здесь каждую неделю, но всякий раз удивлялся тому, как изголодался по ней, по ее атласному телу, по душистым волосам, пахнущим розой. Этот аромат был частью Мэри-Эллен, умевшей заставить Иеремию забыть о том, что у нее есть и другая жизнь. Лежа в его объятиях, она не вспоминала ни о детях, ни о работе, ни о борьбе за существование. Так продолжалось из недели в неделю, из года в год. Она смотрела в глаза любимого человека, который никогда не понимал, сколь велика ее любовь. Но она знала Иеремию, как свои пять пальцев. Он любил свое одиночество, свою свободу, свои виноградники и прииски. И не смог бы изо дня в день жить с женщиной и тремя чужими детьми. Для этого он был слишком занят, слишком погружен в дела собственной империи, которую построил и продолжал строить. Она уважала его за это, любила и не требовала того, чего ей не хотели дать. Она брала только то, что ей давали: одну ночь в неделю. Отказ разделить быт не давал охладеть взаимной страсти. Иногда Мэри-Эллен приходило в голову, что их отношения могли бы стать другими, если бы она родила Иеремии ребенка, однако думать об этом было поздно. Врач предупредил ее об опасности, а сам Иеремия, похоже, не хотел детей. По крайней мере он ни разу не заговаривал об этом, хотя не обижал ее дочерей и сына, когда видел их. Но, приходя сюда, он думал вовсе не о детях. Все его мысли и чувства занимало то, что находилось сейчас перед его глазами: нежная, как тонкий пергамент, пахнущая розой кожа и зеленые изумруды очей, блеск которых отражался в его собственных глазах. Иеремия осторожно опустил Мэри-Эллен на постель и принялся развязывать розовый корсет, который удивительно быстро поддался его опытным пальцам. С длинных красивых ног соскользнули панталоны, и вскоре Мэри-Эллен лежала перед ним, сияя наготой. Вот зачем он приезжал сюда каждый раз... Чтобы пожирать ее глазами, языком и руками до тех пор, пока она не окажется под ним, задыхающаяся от неистового желания принадлежать ему. Давно Иеремии не хотелось обладать ею так, как сегодня. Казалось, он не мог насытиться пьянящим ароматом ее волос, ее плоти и духов. Иеремии хотелось отогнать воспоминания о давно умершей невесте и о печальной ночи, которую он провел с Джоном Хартом. И Мэри-Эллен должна была помочь ему в этом. Она почувствовала, что у Иеремии выдалась нелегкая неделя, хотя и не знала, что именно случилось, и постаралась отдать ему как можно больше, чтобы заполнить возникшую пустоту. Она была не мастерица выражать чувства словами, но понимала его инстинктивно, по наитию. Сонная, умиротворенная Мэри-Эллен лежала в объятиях Иеремии и легонько касалась его бороды.