— Я ей верил, — продолжал после паузы свой рассказ Соколов. — И по работе и, так сказать, по-человечески. Вы знаете, есть такие люди, ну, как бы это выразиться, с ложной, так сказать, напоказ выставленной совестью. У них совесть, как… Ну, вроде счётчика Гейгера. Ты при нём сделал что-то не так, — чего там, подумал не так! — а счётчик уже стучит: «Тук-тук-тук…» Они эту «совестливость» свою так развили, что она у них в профессию превратилась. Иной раз видишь, что рядом с тобой такой живой счётчик Гейгера только и ждёт повода, чтобы тебя во имя благородства обличить в чём-то. И хочется тогда назло этому счётчику что-нибудь этакое недобропорядочное выкинуть или перегрузку ему такую дать, чтобы в стуке зашёлся и… сломался бы от перенапряжения и возмущения. А вот Оля была совсем другим человеком… Она была честной без аффектации, без навязчивости, так сказать, органически честной. Атмосфера в то время в нашем институте была напряжённая. С одной стороны, это естественно и объяснимо, вы человек военный и понимаете степень секретности проблем, над которыми мы работали. И все мы эту ответственность сознавали. Но тяжесть атмосферы заключалась не в этом чувстве ответственности, не в самоконтроле, который в наших работниках был развит до предела. Дело было в другом. Мы чувствовали, что за всеми нами и днём и ночью наблюдает чьё-то злое, подозрительное «недрёманное око». Как будто кто-то решил, что если оно, это «око», хоть на мгновение прикроется, то все мы тотчас же распустимся, забудем про бдительность и кинемся выдавать государственные тайны… Словом, сегодня об этом легко говорить, а тогда… Но Оля и в этой гнетущей атмосфере сохраняла какую-то волнующую жизнерадостность и простоту. Я, как начальник лаборатории, знал, что её не очень-то любили в таких организациях, как отдел кадров. Собственно, придраться к ней было трудно: анкета великолепная — фронтовичка, боевые ордена, медали. И всё же… Я даже как-то сказал ей: «Ну, зачем вы с ними цапаетесь, с чего это у вас началось?» А она отвечает: «С анекдота про пиво». И рассказывает мне анекдот — теперь его все знают: про то, как на фронте командир что-то очень тихим голосом сказал, чепуху какую-то, и все его подчинённые эту чепуху стали повторять тоже шёпотом, как невесть какую военную тайну. А потом выяснилось, что командир просто холодного пива выпил и у него голос сел. Оля мне тогда рассказала, что её в отдел кадров вызвали и про какую-то ерунду вот таким же тихим, многозначительным, «засекреченным» голосом спросили. А я, говорит, им шёпотом ответила и потом этот самый анекдот рассказала. Я её предупреждаю: «Бросьте, Оля, не связывайтесь». А она мне: «А что я могу сделать? Мне смешно. Представьте себе, Арсентий Павлович, что вы дома у себя храните ценную вещь. Нет ничего для вас в жизни ценнее. Пропадёт она — и кончится ваша жизнь. И вдруг вы замечаете, что какой-то дядя начинает за вами следить, как бы эту вещь на толкучку не вынесли. Глупо же, правда?»
— …Только напрасно я за неё боялся, — рассказывал Соколов. — За себя мне надо было бояться… Сейчас я вам про это расскажу. Потому что тут не во мне главное дело, а в ней. Это случилось в пятьдесят втором году… Из синтетической группы передали Оле на определение анализы нового вида топлива. Весь институт ждал результатов. Все знали, что где-то на аэродроме стоит самолёт и ждёт это топливо. Оля дала отличное заключение. По этому заключению мы заготовили большую партию топлива и отправили на аэродром.
Соколов снова прервал свой рассказ, всё более волнуясь.
— Как сейчас помню всё это, — продолжал он, справившись со своим волнением. — Пятьдесят второй год, осень. Солнечный, по-летнему тёплый день… Мы знали, что испытательный полёт назначен на десять часов утра. Ровно в десять где-то с неизвестного нам аэродрома должен подняться в воздух самолёт, заправленный нашим топливом. Директор института обещал немедленно позвонить в лабораторию, как только станут известны результаты испытания. Настроение у всех приподнятое, но и тревожное в то же время. Шутка сказать!.. Только Оля спокойна. Всё, говорит, будет в порядке, топливо отличное. Одиннадцать часов — звонка нет. В половине двенадцатого не выдерживаю, звоню директору. Секретарь отвечает: «Уехал, вызвали на аэродром». Двенадцать часов. Молчание. Половина первого — звонок. Говорит директор: «Поднимитесь ко мне наверх». Я кричу в трубку: «Результат? Какой результат?!» Ответа нет, трубка положена… Бегу на третий этаж. Дальше приёмной директора я не попал. Там меня уже ждали двое… Всё, что я вам скажу теперь, я узнал уже позже, много позже…