Она писала мне все более экзальтированные письма, на которые я редко отвечал. А если делал это, то обязательно не упускал случая ядовито уколоть ее, чтобы она пожелтела от досады и чтобы отравить ей остаток лета.
В последние дни моих каникул в Кадакесе лило как из ведра. Я забыл пиджак и промок до нитки. Письмо от моей возлюбленной, которое я взял с собой на прогулку, намокло, чернила почти смылись. Я направился в пустующее имение г-на Пичота к моему любимому кипарису, который вырастал, как на дрожжах. Машинально я скатал письмо в такой плотный шар, что, как я заметил, он стал похож на шары кипариса, которые на изломах напоминали кость черепа. Сходство так бросалось в глаза, что я решил заменить два плода моими бумажными шарами. Потом продолжил прогулку к морю и, осыпаемый брызгами водяной пыли, пробыл на берегу больше часа, пока не стемнело. Привкус морской соли на губах воскресил в моей памяти неизбежный миф о Бессмертии. Обратно я шел в темноте, наугад, и вдруг, вздрогнув, поднес руку к сердцу: меня как будто укололо. Я чуть не столкнулся с кипарисом Пичота, два бумажных шара светились во мраке, как два чудовищных глаза. Предчувствие пронзило меня: она умерла? Обливаясь холодным потом, я поспешно вернулся домой, где нашел новое письмо от нее: «Я поправилась. Все говорят, что я хорошо выгляжу, а меня интересует только одно: что скажешь ты, когда увидишь меня. Целую тебя тысячу и один раз. Не забываю тебя ни на миг…» Вот идиотка!
Мой отец сменил гнев на милость. Хорошо его зная, я готовился стать художником после экзамена на степень бакалавра. Надо было ждать еще три года, но речь шла о Мадридской Школе изящных искусств или даже Римской — и я одержал победу. Я взбунтовался против идеи следовать обычным путем. Я хотел быть свободным, чтобы никто не имел права вмешиваться в мой внутренний мир. Я предполагал уже борьбу насмерть со своими профессорами. У того, что я планировал, не должно было быть свидетелей.
Единственный свидетель той поры, месье Нуньес, не знал больше со мной покоя. Каждый день я ошеломлял его и задавал ему неразрешимые загадки. У меня был период открытий и технике. Они были совершенно оригинальны: ведь я последовательно делал все наоборот, а не так, как говорил мой профессор.
Как-то мы рисовали старого нищего с белоснежной мелко вьющейся бородой. Месье Нуньес указал мне, что мой рисунок слишком заштрихован карандашом и что я не передал пушистости этой белоснежной бороды. Нужно взять чистый лист, сказал он, оставить как можно больше белого и лишь слегка касаться бумаги мягким карандашом. Профессор отошел, а я продолжал все больше и больше чернить и грязнить рисунок. Мне казалось, что все студийцы столпились вокруг меня. И в этот момент из чувства противоречия я вдруг понял, что близок к верному решению. Я продолжал штриховать так усердно, что мой рисунок превратился в сплошные черные пятна. Подойдя ко мне для поправки еще раз, месье Нуньес в отчаянии вскричал:
— Вы все сделали вопреки моим советам — и вот результат!
Ни на секунду ни растерявшись, я ответил, что нашел выход, и покрыл свой рисунок китайской тушью.
— Вы хотите сделать негатив, — сказал месье Нуньес.
— Я хочу сделать в точности то, что вижу.
— Если вы надеетесь использовать мел, то ошибаетесь. Мел не держится на китайской туши.
Он отошел, качая головой. Оставшись один, я вынул перочинный нож и начал скоблить бумагу. Сквозь тушь появилась яркая белизна. Борода нищего внезапно возникла из черноты моего рисунка с необычайной точностью. Когда мне понадобился более темный оттенок белого, я плюнул на рисунок, растер и добился плавных серых переходов. Разлохматившаяся масса бумаги великолепно передавала шелковистый пушок бороды нищего(Позднее, наблюдая акварели Мариано фортуни, изобретателя «испанского колорита», одного из самых лучших рисовальщиков в мире, я убедился, что он использовал подобные специальные соскребы, чтобы добиться сияющей белизны; это удавалось ему лучше, чем мне, благодаря его рельефам и неровностям, в которых отражался свет, что усиливало эффект свечения). Я завершил мое творение, осветив рисунок рассеяным светом. Увидев мою работу, месье Нуньес утратил дар речи. Он так растерялся, что не мог выразить своего восторга, и обнял меня так сильно, что я задохнулся, а потом повторял почти слово в слово реплику Мартина Виллановы: «Смотрите! До чего он велик, этот Дали!»
Эта история натолкнула меня на размышления о свойствах света и возможностях его передачи. Мои поиски длились целый год, и я пришел к выводу, что только рельеф самой краски, умело положенной на холст, передает этот эффект глазам. Это было время, которое мои родители назвали «каменным веком». Камешками я пользовался, чтобы добиться, к примеру, сияющих облаков. Я наклеивал их на полотно и затем подкрашивал нужными цветами. Самым удачным в этом роде был закат солнца в багряных облаках. Небо было выполнено камнями разной величины, некоторые были размером с яблоко. Эта картина долго висела на стене семейной столовой, и я помню, как однажды мирную вечернюю трапезу прервал внезапный шум: это отклеивались и падали на пол камни. Мама перестала есть, а отец успокоил ее: