— Где она?
Я не отвечаю. Он и сам прекрасно знает. Обойдя платан, он застывает в довольно глупой позе и долго рассматривает Галючку, которая не отводит взгляда от моих глаз и делает вид, что не замечает его.
— Покажешь мне карликовую обезьянку Дали — и не трону больше, честно, — говорит он Галючке. Она, вздрагивая, прижимает мой милый шарик к груди.
— Поиграем? — предлагает он.
— Во что?
Мой ответ заставляет его поверить в наше примирение. Он смотрит на меня с не приятной мне признательностью.
— В «полицейские и воры».
— Ладно. Поиграем.
Мы обмениваемся рукопожатием. Но в левой ладони я сжимаю эфес шпаги.
— Кто первый? — спрашивает он.
— Тот, кто выше.
Он тут же соглашается, поскольку знает, что из нас двоих он более рослый. Мы меряемся, делая две насечки на стволе платана, и он выигрывает. Теперь мы с Галючкой должны успеть спрятаться, пока он подымается наверх, чтобы дать нам время. Поднявшись, он должен спуститься на самокате как можно быстрее. Я настаиваю на этом, потакая его тщеславию. Бучакас направляется к подъему. Я смотрю, как он поднимается своей неуклюжей походкой, толстый зад в узких штанах. И чувствую, как успокаивается мое сознание, возбужденное угрызениями совести от лицемерного примирения, и тороплюсь уточнить последние детали своего кровавого плана. Бучакас оставил отметку на платане — и, таким образом, я могу точно рассчитать, куда ударить шпагой. Я проверяю устойчивость стульев, на которых лежит мое оружие.
— Бучакас спускается, — говорю я Галючке. Она подходит ко мне и я невольно приостанавливаю свои военные приготовления. Чтобы отвлечь ее, я прошу понаблюдать за Бучакасом, который готовиться к спуску. Я нежно обнимаю ее, а свободной рукой, почти не двигаясь, готовлю шпагу. Еле видимое в темноте оружие блестит холодным благородством и бесчеловечной справедливостью. Уже слышен шум самоката Бучакаса, катящегося на полной скорости. Бежим!
Мы бежим, смешиваясь с толпой гуляющих, ударяясь, как слепые мотыльки, сталкиваясь с ее слишком медленным течением. Первые такты «Пассадобля» гаснут вместе с вечером. Мы останавливаемся там, где я видел павшую лошадь. На асфальте огромная лужа крови, напоминающая большую птицу с распростертыми крыльями. Вдруг становится так холодно, что нас бьет озноб. Мы ужасно грязны, запачканы землей, одежда разорвана в лохмотья. Мое сердцу стучит прямо в обжигающую рану расцарапанной щеки. Я трогаю голову, украшенную шишкой, это доставляет приятную боль. Галючка смертельно бледна. Вокруг пятна крови на ее лбу появляется синеватый ореол. А Бучакас? Где его кровь? Я закрываю глаза.
Глава пятая
Истинные воспоминания детства
Закрываю глаза и ищу в своей памяти то, что явится мне произвольно и зримо. Вижу два кипариса, два больших кипариса, почти одного роста. Тот, что слева, все же чуть пониже, и клонится верхушкой к другому, который, наоборот, высится прямо, как латинское «i». Я смотрю на них в окно первого класса школы Братьев в Фигерасе — этап, следующий за пагубными педагогическими опытами г-на Траитера. Окно, обрамляющее эту картину, открывалось только после обеда, но с этой минуты целиком поглощало мое внимание. Я следил за игрой тени и света на двух деревьях: перед самым заходом солнца острая верхушка правого кипариса темно-красная, как будто ее залили вином, а левый уже в тени и весь как черная масса. Звенел колокол Анжелюса — и весь класс стоя хором повторил молитву, которую наизусть читал тихим голосом Старший брат, сложив руки перед грудью. Кипарисы таяли в вечереющем небе подобно восковым свечам — и это было единственное, что давало мне представление о течении времени, прошедшего в классе. Если у г-на Траитера я то и дело отсутствовал, то в новом классе — в том-то и заключалась разница — мне надо было бороться с доброй волей Братьев, усердно, а порой и жестоко пытавшихся научить меня прилежанию. Но я не желал, чтобы меня трогали, чтобы со мной говорили, чтобы «беспокоили» то, что творилось во мне. Я продолжал витать в облаках, как и у г-на Траитера, и, догадываясь, что моим грезам грозит опасность, все больше цеплялся за них, как за спасательный круг. Вскоре кипарисы совсем растворялись в вечерних сумерках, но и тогда, когда исчезали их очертания, я продолжал смотреть туда, где они стояли. Справа в коридоре, ведущем в класс, зажигали свет, и сквозь стеклянную дверь мне были видны написанные маслом картины, висящие на стенах. Со своего места я видел только две картины: одна изображала голову лисы, вылезающей из норы и держащей в пасти дохлого гуся, другая была копией «Анжелюса» Милле.