Неужели какая-нибудь баба шлепает сюда, чтобы выманить на улицу мужиков?
Нет, девки и бабы скорее всего гнались за Михаилом Пряслиным — его упрямый, с поперечной бороздкой подбородок, освещенный малиновой цигаркой, качнулся в темноте у порога.
Прижавшегося к шероховатой, пропахшей дымом стене Лукашина больно ударило дверкой по ногам, желтая полоска света наискось разрубила темные сенцы.
В бане взвыли от радости:
— Мишка, ты?
— Давай, давай сюда!
— Хочешь за меня постучать?
— Я тоже могу уступить.
— Не, играйте, — сказал Михаил и с треском опустился не то на скамеечку, не то на какой-то ящик.
Тем временем бабы и девки на дороге опять начали подавать свои позывные, и Аркашка Яковлев рассмеялся:
— Какая ему игра сегодня? Вишь ведь, какой спрос на него…
— Ну как, Пряслин, крепко угостил зятек? — полюбопытствовал Петр Житов. Говорят, из района приехал — воз всякой продукции навез.
— Тащил бы его сюды — может, и нам чего откололось.
— Ну уж нет! — сказал Аркашка. — Ежели с кого и приходится сегодня калым, дак с самого Мишки.
— С меня? Это за что же?
— За что? А хотя бы за то, что из холостяков выписываешься.
— Мишка, правда?
— Неуж к нашему берегу надумал?
— Ух и девка же эта Райка! М-да-а-а…
— А я бы, мужики, век с холостяжной жизнью не расставался, сказал Филя-петух.
Все так и грохнули.
У Фили-петуха в тридцать два года только в одном Пекашине насчитывалась дюжина ребятишек (пятеро в своей семье да семеро россыпью по всей деревне). А кроме того, был еще немалый приплод на лесопункте, где он каждую зиму отбывал трудповинность. Черт его знает, что за человек! Сам маленький, щупленький, бельмо на одном глазу, а юбочник — каких свет не видал.
Игнатий Баев — хлебом не корми, а дай поточить зубы — сказал:
— Ты хоть бы, Филипп, раскрыл нам свои секреты, поделился опытом передовика на данном фронте.
— Чего, скажи, мне делиться-то, — ответил за Филю Аркашка (тоже ерник не последний). — Надо, скажи, патриотом быть, сознательность иметь. Верно, Филя?
— Да, я, мужики, это дело уважаю. Моему здоровью оно не вредит…
Простодушный ответ Фили вызвал новый взрыв смеха, затем Аркашка, явно желая продолжить удовольствие, подбросил еще одно полено в огонь.
— Ну, чего я говорил! — воскликнул Аркашка на полном серьезе. — Он в бабку свою Дуню, да, Филя? Ту, бывало, у нас дедко до самой смерти хвалил. За эту самую сознательность. К другой, говорит, идти надо — тетеру или еще какой провиант прихватить, а Дунюшка, говорит, ничего не спрашивает — только чтобы сам в исправности был…
Положение у Лукашина было самое идиотское. Ведь если его накроют мужики за подслушиванием — скандал на всю деревню. Да и не только на деревню. На весь район. А с другой стороны — что делать? Кто-то из мужиков, как назло, толкнул в сенцы дверку — наверняка чтобы дым табачный выпустить, — и он в углу за этой дверкой оказался как в капкане: не то что двинуться к выходу — пошевелиться нельзя.
Между тем в бане перестали стучать костями, и по всем признакам было ясно, что мужики вот-вот начнут расходиться: шумно, с потягом зевали, слова из себя выжимали нехотя, подолгу молчали. И вдруг, когда Лукашин уже решил было поднять в сенцах шум и грохот, а затем с беззаботным видом ввалиться в баню надо же было как-то выбираться отсюда! — за дверкой опять разгорелся спор. И какой спор! Как будто специально по его, Лукашина, заказу — о том, что делать завтра. Можно ли взять с утра азимут на берег, к орсовскому складу? (Игнатий Баев так выразился — разведчиком на войне был.)
Четверо — Аркашка Яковлев, Филя-петух, сам Игнатий и тугодумный молчун Вася Иняхин (первый раз открыл рот за весь вечер) — без колебаний высказались за. Чугаретти, как шофер, был не в счет. Петра Житова, наверно, не спрашивали из уважения к его положению.
Оставался еще Михаил Пряслин — его ответа ждали.
Наконец Михаил сказал:
— Я поближе к вечеру подойду.
Тут баня заходила ходуном. Кто яростно наседал на Михаила (дескать, друзей, товарищество подрываешь), кто, наоборот, с такой же горячностью защищал его (у Пряслина нет в кармане белого билета — можно и застучать), кто вдруг ни с того ни с сего начал восхвалять Худякова. За то, что у Худякова завсегда люди с хлебом…
На это Чугаретти сказал:
— А чего дивья? Потайные поля у него… Чугаретти, как всегда, не поверили, его начали уличать во лжи, в завиральности. До тех пор, пока свое веское слово не произнес Петр Житов: