Его приходу не удивился. Неторопливо, деловито снял очки, ткнул толстым пальцем в бумагу:
— Кумекаю насчет поилок. Помнишь, Лукашин все хотел, чтобы у нас на новом коровнике автопоилки были?
Михаил зло хмыкнул: раньше надо было над автопоилками кумекать. А сейчас кого удивишь? Сейчас все, как говорит сестра, из кожи лезут, чтобы показать, какие они хорошие.
В общем, он достал письмо, положил на стол поверх серого листа с автопоилками: подписывайся.
Петр Житов снова надел очки, прочитал.
— Я думал, ты поумнее, Мишка.
— Насчет моего ума после поговорим. А сейчас — подпись ставь!
— Подпись поставить нетрудно. Все дело — зачем.
— А то уж не твоя забота. Без тебя разберемся — зачем.
— Эх, мальчик, мальчик! — сокрушенно вздохнул Петр Житов. — Мало тебя жизнь долбала, вот что. На самом деле он выразился куда более энергично и популярно. — Ты подумал, что из этого письма будет?
— Я-то подумал, а вот ты, вижу, в штаны наклал. А еще: я, я… Со смертью обнимался…
— Не трогай войну, Пряслин, — тихо, почти шепотом заговорил Петр Житов. Так лучше будет. — Он шумно выдохнул. — А теперь сказать, почему твое письмо ерундистика?
— Давай попробуй.
— Во-первых, коллективка. Пришпандорят так, что костей не соберешь.
— Коллективка? Это еще что такое?
— Письмо твое — коллективка. Кабы ты один его, понимаешь, написал да отправил — ладно, слова не скажу, резвись, мальчик, а когда ты по всей деревне бегаешь да подписи собираешь…
— Так что же, по-твоему, и письма нельзя написать? Ну-ну! — Михаил громко расхохотался. — Давай, давай! Еще чего скажешь?
— Еще скажу, что ты болван. За это письмо, знаешь, под какую статью можно подвести? Под антисоветскую агитацию.
— Мое письмо под антисоветскую агитацию? Да куда я его пишу? Черчиллю, Трумэну? Брось! Скажи уж лучше прямо: струсил. За шкуру свою дрожишь.
Тут за стеной, в передней избе, поднялся страшный грохот. Словно там потолок обрушился. Это, конечно, разбуженная ими Олена. Не иначе как поленом сгоряча хватила: дескать, уймитесь, дьяволы! Сколько еще будете орать?
Петр Житов не вояка со своей женушкой, тем более когда трезвый, это всем известно, но что касается других — убьет словом. Наповал и сразу. А тут, как рыба, выброшенная на берег, захватал ртом воздух — в цель, в десятку самую попал Михаил.
Наконец справился с собой.
— В следующий раз воздержись в части характеристик, Пряслин. И запомни: Петр Житов никого не боится. Ясно? А ежели я твое письмо не одобряю, то только тебя жалеючи, дурака. В сорок втором нам выдали летние перчатки вместо зимних. А надо на фронт ехать, в снегу воевать. Ну, я и скажи ребятам во взводе: давай напишем начальству. Написали. Да меня за это письмо едва под трибунал не упекли. Больше недели таскали. Вот что такое эта самая коллективка. Понял? Теперь насчет Лукашина. Ежели непременно хочется в петлю голову сунуть, пес с тобой — суй. А зачем Лукашину на шею новый камень?
— Чего-чего?
— А вот то. Как, скажут, ты воспитал своих колхозников? Письма подрывающие писать?.. В сорок третьем, когда мы стояли…
Михаил сгреб со стола письмо и вылетел вон.
Петр Житов совершенно запутал его, все поставил в нем с ног на голову. До сих пор для него было законом: надо выручать человека, попавшего в беду. А послушать Петра Житова, так ничего этого нельзя делать. Сиди в своей норе и не рыпайся. Потому что как ты ни бейся — все ерунда. Ничем не поможешь Лукашину. Наоборот, даже хуже сделаешь.
Нет, такие советы Михаил принять не мог, и он решил прочесать деревню до конца.
Прочесал.
Результат все тот же — ни единой новой подписи.
В темноте на ощупь он добрался до взвоза Ставровых — к Федору Капитоновичу не пошел, и так все ясно, — сел на отсыревшие за ночь бревна, закурил.
Сиверко разбушевался — кепку рвало с головы. А уж телеграфные столбы стоном стонали.
Ну и дьявол с ними. Пускай стонут. Пускай летит все в тартарары. И дома, и столбы телеграфные, и сами люди. Сука народ. Самые что ни на есть самоеды. Мужик для них старался-старался, а в яму попал — кто пальцем ударил? Храпят, слюнявят от удовольствия подушки. И Райка, его невеста, тоже не лучше других…
Михаил с усмешкой посмотрел в темноту, туда, где стоял дом Федора Капитоновича, и вдруг отчетливо, как на картине, представил себе полнотелую, разогретую сном Раечку, блаженствующую в своих пуховиках. Он яростно вскипел.