«Дней лет наших — семьдесят лет».[6]
Фанни не дожила до положенного срока. Болезнь настигла её раньше. И ему самому ещё осталось три года. Ну что ж, Фанни прожила хорошую жизнь, она вышла замуж за выдающегося человека, родила двух детей, она любила своего мужа, и детей, и своих внучат, и своих собак и кошек. Наверно, она была счастлива. Нельзя сказать, чтобы жизнь обманула её. Хью вспомнились другие похороны. Когда его старший внук Стив, сын Рэндла, умер от полиомиелита, Хью овладела неистовая ярость и тоска, совсем не похожая на нынешнее тихое горе. Смерть Стива была чем-то неоправданным, изощренно жестоким, и Хью сходил с ума, тщетно ища, кого обвинить в этой жестокости.
После смерти Стива все пошло вкривь и вкось. На похоронах Рэндл был мертвецки пьян и потом уверял, что Энн «так и не простила его». Скорее, пожалуй, он сам не простил Энн, на которую с помощью какой-то дикой, фантастической логики взвалил ответственность за свою утрату. Напился пьян на похоронах и с тех пор напивался все чаще и чаще. В сыне он, несомненно, любил и потерял собственное бессмертие, лучшую, светлую часть собственного «я», ведь мальчик был поразительно похож на него. Откуда в нем было это обаяние, спрашивал себя Хью. Уж конечно, не от Фанни и не от него самого. Он скучный человек и лишен обаяния, такие вещи знаешь безошибочно. Теперь все помнят, как обаятелен был Стив, и забыли, что у него, как и у отца, был «невозможный характер». Однако, размышлял Хью, люди, которые, подобно Стиву, подобно Рэндлу, пленяют сердце, несмотря ни на что, именно поэтому заслуживают порождаемой ими любви. А вот достойных, правильных, таких, как Энн, тех по злой иронии судьбы не любят. Хью уже давно перестал упрекать себя и даже удивляться, что не любит Энн. Он признавал и уважал её достоинства, восхищался ею, но более теплого чувства не рождалось. А впрочем, когда она была молода и волосы у неё были рыжие, как у Миранды, Рэндл влюбился в нее, и даже теперь, как болтают в деревне, Дуглас Свон, хотя и вполне счастлив в браке, любит её чуть-чуть более пылко, чем пристало духовному пастырю.
Хью слегка повернул голову, и ему стал виден за спиной у Энн благочестивый профиль Дугласа Свона и, как показалось его скошенному взгляду, на том же месте, словно второй портрет, снятый на одну пленку, красивое лицо Клер Свон, её круглые, навыкате глаза, горящие живым любопытством. После того как Фанни два месяца назад перевезли в клинику в Лондон, Дуглас Свон несколько раз приезжал из Кента навестить её, а сегодня они приехали оба — очень любезно с их стороны, притом что они так заняты, подумал Хью с раздражением. Хорошо хоть, что заупокойную службу читает не Свон. Слушать, как эти исполненные грозной силы слова опошляются человеком, о котором ты знаешь, что он если даже и тверд в вере, то, во всяком случае, глуп, было бы совсем уж невыносимо. Досада Хью ещё усилилась, когда он вспомнил, что обещал после похорон отвезти Свонов домой, в Кент. Ему так не хотелось, так ужасно не хотелось возвращаться в Грэйхеллок, в большой осиротелый дом, к нескончаемым, приевшимся розам. Но там столько ещё нужно сделать, столько отдать распоряжений, наконец, просто прибрать, раз бедной Фанни больше нет. Ну что ж, он все сделает, а потом будет свободен. Он будет свободен. А между прочим, что это значит?
«Ты положил беззакония наши пред тобою и тайные грехи наши пред светом лица твоего».[7]
К счастью, подумал он, его-то грехи действительно были по большей части тайными. Да, он считался примерным мужем. Про Эмму Сэндс никто не узнал. Пронесло. Может быть, когда придет его час, это и стоит вырезать на его надгробном камне: он вышел сухим из воды, пронесло. Хорошая карьера, хороший брак. Про Эмму Сэндс никто не узнал, то есть никто ничего не знал наверняка: ведь люди так мало замечают и так быстро все забывают. Фанни, конечно, знала, но Фанни так трудно было в это поверить, она так растерялась, так не способна была постичь эту неподвластную разуму бурю чувств, что позднее как бы сделала вид, что ничего не случилось. Казалось, она начисто все забыла, и этого Хью, в сущности, тоже не мог ей простить. Оттого что он избавил её от подробностей, она так и не поняла, что чуть не потеряла его. Но правда ли это, в тысячный раз задал он себе бесполезный вопрос, что она чуть его не потеряла? Ведь он как-никак был воспитан в уважении к условностям.
В мыслях он столько раз проделывал этот путь рассуждений, что знал наизусть каждый его поворот, каждую развилку. Конечно же, не ради Фанни и не ради детей он тогда не бросил семью. Дети были уже почти взрослые, а что до уз, связывавших его с Фанни, такое пламя сожгло бы их в одно мгновение, если бы он дал себе волю. Но он не дал себе воли. Что же он, просто принес это чудо в жертву условностям? Возможно. Или удержала боязнь повредить себе по службе? Или то, что у него не было собственного капитала? Возможно. Или вмешался какой-то демон нравственности, который, как он знал, не дал бы ему потом покоя? Однако задним числом ему казалось, что нравственность тут была ни при чем. Его жертва не способствовала высвобождению сколько-нибудь значительной духовной энергии, и поступок его, слишком, очевидно, возвышенный для любого мотива, какой он мог бы привести, оказал только разрушительное действие. Много лет он таил на жену обиду, которая постепенно свела его нежность к жалости, а жалость — к монотонному, покорному сосуществованию. От брака их оставался один остов. И ради этого крепкого, но пустого здания, храбро демонстрировавшего миру свой раскрашенный фасад, он отказался от смертельных опасностей большой любви.