Она смотрит на меня напряжённым, остекленевшим взглядом, а в её голосе звучит энтузиазм крестоносцев.
Уймись, маманя, уймись.
— Ты выдержишь, сынок. Доктор Метьюз сказал, что это как тяжёлый грипп, эти ломки, — говорит она мне.
Интересно, когда это старина Метьюз последний раз спрыгивал? Хотелось бы мне запереть этого опасного старого пердуна на пару недель в обитую войлоком палату и колоть его по нескольку раз в день диаморфином, а потом резко перестать. И когда он начнёт бегать за мной и просить уколоть его, покачать головой и сказать: «Не волнуйся, чувак. Какие проблемы, бля? Это ж как тяжёлый грипп».
— Он оставил мне темазепан? — спрашиваю.
— Нет! Я сказала ему, чтоб больше никакой гадости. Тебе после неё было ещё хуже, чем после героина. Судороги, тошнота, понос… ты был в чудовищном состоянии. Больше никаких лекарств.
— А может, мне вернуться в клинику, ма? — с надеждой предлагаю я.
— Нет! Никаких клиник. Никакого метадона. Тебе от него только хуже, сынок, ты сам мне говорил. Ты лгал мне, сынок. Ты лгал своим родителям! Принимал метадон и всё равно шёл колоться. С этого момента ты не будешь принимать ничего. Ты останешься здесь, чтобы я могла за тобой следить. Одного мальчика я уже потеряла, я не хочу потерять второго! — её глаза наполнились слезами.
Бедная мама, она до сих пор винит себя за этот ебанутый ген, из-за которого мой брат Дэви родился идиотом. Она столько лет боролась с ним и, в конце концов, сдала его в больницу. После его смерти она почувствовала себя опустошённой. Мама знает, что думают о ней соседи и все остальные. Они считают её бесстыжей и легкомысленной только потому, что она красит волосы в светлый цвет, носит не по возрасту модную одежду и любит побаловаться «карлсберг-спешл». Они думают, что мама с папой воспользовались неполноценностью Дэви, чтобы уехать из Форта и получить в жилищной ассоциации эту прекрасную квартиру в видом на реку, а потом цинично сбагрили беднягу в богадельню.
В таком местечке, как Лейт, кишащем любопытными суками, которые везде суют свой нос, эти ёбаные факты, все эти пустяки и мелочная зависть становятся частью мифологии. Это город нищей белой швали в дрянной стране, кишащей нищей белой швалью. Кое-кто называет швалью Европы ирландцев. Брехня. Европейская шваль — это шотландцы. У ирландцев хотя бы хватило ума отвоевать свою страну, по крайней мере, большую её часть. Помню, как я взвился, когда в Лондоне брат Никси назвал шотландцев «белыми неграми». Но теперь я понимаю, что это утверждение было оскорбительным только в отношении чернокожих. А в остальном он попал в точку. Кто угодно скажет вам, что шотландцы — классные солдаты. Например, мой брат Билли.
К старику они тоже относятся с подозрением. Его глазгоский акцент и тот факт, что, когда его уволили по сокращению из «Парсонса», он стал торговать утварью на рынках Инглистона и Ист-Форчуна, вместо того чтобы сидеть в баре «Стрэйтиз» и жаловаться на свою никчёмную жизнь…
Они хотят добра, они хотят мне добра, но они ни за что на свете не научатся уважать мои чувства и мои потребности.
Защитите меня от тех, кто хочет мне помочь.
— Ма… я очень ценю твою заботу, но, чтобы спрыгнуть, мне нужна всего лишь одна доза. Одна-единственная, понимаешь? — умоляю я.
— И думать забудь, — я не услышал, как мой старик вошёл в комнату. Он даже не дал старушке ответить. — Твой поезд ушёл, сынок. Пора тебе образумиться.
У него непроницаемое лицо, подбородок выпячен, а руки по швам, как будто он приготовился к кулачному бою.
— Угу… ладно, — пробормотал я жалобно из-под пухового одеяла. Мама кладёт мне руку на плечо, словно пытаясь защитить. Мы оба отодвигаемся назад.
— Так всё пересрать, — говорит он, а затем зачитывает пункты обвинения: — Училище. Университет. Каким ты был милым мальчонкой. У тебя были все шансы, Марк, и ты их похерил.
Старику можно было и не говорить, что у него самого никогда не было таких шансов, что он родился в Говане, ушёл из школы в пятнадцать лет и поступил в училище. Это само собой разумеется. Но когда я задумываюсь об этом, то понимаю, что между ним и мной нет такой уж большой разницы: я вырос в Лейте, ушёл из школы в шестнадцать и поступил в училище. К тому же, я родился в эпоху массовой безработицы. У меня нет сил спорить, но, если бы даже они были, с «уиджи» (7) спорить бесполезно. Я ещё не встречал ни одного «уиджи», который не считал бы себя единственным по-настоящему страдающим пролетарием в Шотландии, в Западной Европе, да и во всём мире. Пройденный ими опыт лишений — единственный и неповторимый. У меня появилась новая идея.