И он пошел. Он выглядел таким несчастным, что Мама в машине съежилась и сидела, не обращая внимания на слезы, неудержимо стекавшие по ее лицу. Он говорил, он давал советы, он слушал, он утешал, и снова шел. Он с большим чувством произнес речь в городском собрании, но не о Боге. Когда его спрашивали о Боге, он, по возможности, отвечал уклончиво, а если не мог уйти от ответа, – то был по возможности краток, ссылаясь на некую новую дилемму, с которой следует еще разобраться. Слыша это, Карриол все напрягалась. Всем существом своим она сожалела, что не может повернуть время вспять. Она проклинала себя за глупость, за потерю самообладания, за то, что поддалась эмоциям, каких прежде за собой не знала. Не то, чтобы кто-то из местных заметил в нем перемену, – они-то его раньше не видели, да и вид он имел, даже пребывая в угнетенном состоянии, величественный. Немногочисленные обитатели Сайокса, оставшиеся здесь на зиму 2032-33 годов, не заметили пропасти, которая пролегла между его былым великолепным стихийным порывом и тем, что сейчас стало просто железной решимостью.
Он посетил Северную Дакоту, Небраску, Колорадо, Вьюоминг, Монтану, Айдахо, Юту. Все дальше и дальше по этому ужасному холоду. Все пешком и пешком. Словно в поисках спасения – по пустыне в надежде на оазис.
Но духовная энергия, питавшая его доселе, иссякла, ушла. Словно Карриол выбила из бочки затычку. Льдом сковывала его душу, и тело почуяло холод и отозвалось болью. Тело его кровоточило, и гноились незаживающие раны. С каждой новой неделей проявлялись все новые свидетельства внутреннего распада. Нарывы, фурункулы. Сыпь. Ссадины. Трещины на суставах. Мозоли. Он никому не жаловался, он скрывал свои раны, не обращался к врачам. По вечерам он ел так же мало, как и в течение дня, затем валился на кровать, закрывал глаза и говорил себе, что спит.
В Чиенне он упал в обморок, и нескоро пришел в себя. Нет, нет, ничего серьезного! Просто внезапная слабость – наступила и уже прошла, вот и все. Но какая мука! Какая скорбь!
Никому – ни Билли, ни Карриол, ни Маме не удавалось упросить, отговорить, даже удержать его силой. Он просто мысленно отстранился от них. Казалось, вещи, события, явления природы перестали его интересовать. Он замечал лишь тех, кто шел с ним рядом. Насколько могла судить Карриол, он даже ничего не знал о предстоящем Марше Тысячелетия. Если кто-нибудь и упоминал при нем об этом, выражение его лица не менялось. Шагающий автомат, говорящий робот.
Он принялся подолгу распинаться о своих принципах, все более настаивая на том, что он – всего-навсего человек, не самый лучший из рода человеческого, простой смертный.
– Я человек! – был он готов крикнуть первому встречному. И лихорадочно заглядывал в глаза людей, желая убедиться, что ему поверили; а если вдруг воображал, что на него смотрят, как на Бога, начинал увещевать их странными проповедями, которые, постепенно сужая круг, сводил к одному: я – всего лишь человек, такой же, как и вы. Но и те, кто слушал его, конечно, не слушали его; большинству же достаточно было просто видеть его.
Он продолжал идти пешком, и люди шли вместе с ним, не понимая его боли. Не понимая, как нестерпимо для него бремя ответственности, которую они возложили на него. О, как же втолковать этим слабоумным, что он всего-то человек, и он не может творить чудеса, не может излечить рак, воскресить умершего – и не может, не может, не может. Ничего не может!
Так иди же, иди, Джошуа Кристиан. Сдерживай слезы. Не позволяй никому узнать о твоих страданиях. Как ты думаешь: это и впрямь предел страданию, или до него еще предстоит дойти? Иди, иди. Им нужно нечто! А ты – жалкий смертный, ты – ничто, ты – все, что им дано обрести. Ничтожество… О, почему им не понять, что обрели они всего-навсего Человека, собрата, который из праха вышел и в прах же обратится. Прах, грязь, пыль на ветру, песчинка, атом… ничто. Не понимают? А скоро ли поймут? Сколько еще надо пройти с ними рядом, чтобы поняли? Еще немножко? Хорошо. Пусть. Еще много? ладно, пусть.
Он шел, потому что не мог не идти. Переходы не исцеляли, но облегчали боль. Боль перемещалась из души в тело. Так она делалась терпимей. О, так гораздо легче, чем сдерживать боль в темном уголке души.
Но самая великая трагедия Джошуа Кристиана состояла в том, что никто не видел, как безмерно возросла его любовь к людям, как разрослась в его душе, оттесняя нарождающуюся душевную болезнь.
Глава XI
В Таксоне, в один из первых майских дней, когда горы ослепительно блестят под солнцем, а воздух чист и прохладен, Джудит Карриол попыталась заговорить с Джошуа Кристианом о Марше Тысячелетия.