Я подумала о пустом доме, о долгих ночных часах, которые меня ожидают. Опять легко подступили слезы.
Я заговорила:
– Я рассказывала вам о дочери, той, что в Америке. Она для меня всё. Я не сказала ей правду – всю правду о своем состоянии. Она знает, что я заболела, что перенесла операцию, и считает, что операция прошла успешно и я поправляюсь. Когда ночами я лежу в постели и вглядываюсь в черную дыру, куда неудержимо падаю, меня спасает только мысль о ней. Я говорю себе: ты дала этому миру ребенка, ты вырастила из нее женщину, ты позаботилась о том, чтобы она начала новую жизнь. Все это я сделала, и никто этого у меня не отнимет. Эта мысль – как столп, за который я держусь, когда меня треплют бури. Есть одна маленькая хитрость, к которой я иногда прибегаю, чтобы успокоиться. Я говорю себе: сейчас тут два часа ночи, в этой части света, значит, там, на ее стороне, шесть вечера. Представь себе: шесть часов вечера. А теперь представь все остальное. Она только что пришла с работы. Вот она вешает пальто. Вот открывает холодильник и достает пакет с замороженной фасолью. Вот высыпает фасоль в кастрюлю. Берет две луковицы и начинает резать их. Представь себе фасоль и луковицы. Представь тот мир, в котором она все это делает, его звуки и запахи. Представь летний вечер в Северной Америке, с занавеской от комаров на двери, звуки детских голосов, доносящиеся с улицы. Представь свою дочь в ее доме, в ее жизни, с луковицей в руке, в стране, где она может спокойно жить и умереть. Время идет одинаково и в той стране, и в этой, и во всем остальном мире. Представь себе, как оно идет. Здесь становится светлее, там темнее. Она ложится спать; вот она задремала рядом с мужем в их супружеской постели, в их спокойной стране. Я представляю ее тело – неподвижное, живое, успокоенное, спасенное. Я жажду обнять ее. Мне хочется сказать ей: «Я так тебе благодарна» – от всего сердца. И еще мне хочется сказать, но этого я не говорю: «Помоги мне!» Вы понимаете? Понимаете?
Дверь в машине была открыта. Веркюэль сидел откинувшись, одна нога на земле. Я услышала, как он глубоко вздохнул. Наверняка он ожидает Флоренс как избавления. До чего утомительны эти исповеди, эти жалобы, эти требования!
– Потому что есть одна вещь, которую никогда нельзя просить у ребенка, – продолжала я, – это чтобы он обнял, утешил, спас. Любовь, утешение можно только давать, но не требовать. И это еще один закон, железный закон. Когда старый человек начинает клянчить любовь, в этом есть что-то мерзкое. Противоестественное: словно отец или мать хотят влезть в постель к своему ребенку. Но как все-таки трудно оторваться от связи с живыми, от тех прикосновений, что соединяют всех живущих в одно целое! Словно пароход, который уносит из гавани: канаты натягиваются, дергаются, наконец они порваны. Отправиться в последнее путешествие. Оставить позади тех, кто тебе дорог. Как все это грустно, как грустно! Когда мимо нас прошли сейчас эти сестры, я уже готова была вылезти из машины и сдаться, отправиться снова в больницу, чтобы их руки раздели меня, уложили в постель, ухаживали за мной. Именно их руки для меня сейчас превыше всего. Их прикосновения. Иначе зачем мы их нанимаем – этих девушек, этих детей, – как не ради того, чтоб их проворные, ласковые руки прикасались к нашему постаревшему телу, которое уже невозможно полюбить? Зачем даем им в руки светильники и называем ангелами? Потому что они входят к нам посреди ночи, чтобы сказать: пора? Возможно. Но и потому еще, что они протягивают нам руку, восстанавливая разорванную связь.
– Скажите все это вашей дочери, – спокойно заметил Веркюэль. – Она приедет к вам.
– Нет.
– Просто возьмите и скажите. Позвоните ей в Америку. Скажите, что она вам нужна.
– Нет.
– Тогда не говорите потом, когда будет поздно. Она вам не простит.
Этот упрек был как пощечина.
– Вы не понимаете, – сказала я. – Вызывать сюда дочь совсем не входит в мои планы. Мне ужасно не хватает ее, это правда, но она мне здесь не нужна.
Надо отдать ему должное, его не удалось сбить с толку всей этой чепухой.
– Тогда выбирайте – говорить или не говорить.
– Можете быть уверены, что не скажу, – солгала я. В моем голосе появилось что-то новое, какая-то неподвластная мне нота. – Вы забываете, что это не нормальная страна, куда можно приехать и откуда можно уехать по желанию.
Он явно не собирался мне помогать.
– Дочь не вернется, пока здесь не изменится положение вещей. Она дала клятву не возвращаться в Южную Африку – такую, какой мы с вами ее знаем. Она ни за что не станет обращаться за разрешением на въезд к этим – не знаю, как и назвать их, – к этим людям. Она говорит, что вернется только тогда, когда все они будут висеть на фонарях вниз головой. Тогда она вернется, чтобы швырять в них камнями и танцевать на улицах.