Она взглянула на меня и… догадалась:
«Ах! Это вы?!»
Трудно понять, чего больше было в ее возгласе: удивления, восхищения или страха? Я испугался, что теперь она будет меня бояться. Страшно станет ей оставаться один на один с человеком, который может своими руками задушить другого.
«Я выполнил приговор народа. Этому гаду давно был вынесен приговор. У меня не было другого оружия…»
Это звучало как попытка оправдаться. И мне самому стало неприятно. Почему я оправдываюсь? Нет, она поняла. Вздохнула тяжело и сказала:
«Я хочу ненавидеть их, как вы. И не могу. Грот добрый человек. Культурный. Вежливый».
«Для того чтоб их так ненавидеть, надо знать то, что знаю я!» — И я, волнуясь, стал рассказывать о расстреле военнопленных в карьере кирпичного завода, о пытках, которым подвергают наших людей в застенках гестапо, об ужасах еврейского гетто, о зверском убийстве девятилетнего мальчика, моего соседа, вина которого заключалась в том, что он, выбежав утречком во двор, написал струйкой на снегу слово «Гитлер»… И о борьбе, которую ведут армия, народ, партизаны. О подполье в городе, о Павле, его друзьях, их казни.
Нет, она жила не так уж изолированно. Кое-что она слышала. Но поведение отца, которого она любила и каждому слову и поступку которого верила с детства?! А потом этот доктор Грот. Он осуждал жестокости немецких властей. Однако тут же оправдывал их тем, что якобы с нашей стороны война ведется антигуманно. Факты фанатического убийства немецких солдат и чиновников вынуждают власти прибегать к таким жестоким мерам. Война есть война. А вот если б наш народ покорился, они, немцы, только несли бы нам свою высокую культуру. Он часто разглагольствовал о великой культурной миссии германской расы.
Мы проговорили часа два. «Какая была бы подпольщица!»— подумал я, когда она рассказала о кроликах и формалине. Вдруг она спохватилась. «Ой, надо ж обед готовить!» Савич и Грот являлись обедать ровно в час дня. С немецкой пунктуальностью.
На третий день утром меня навестил сам хозяин.
— Савич? — снова переспросил удивленный Шикович.
— Савич. Я услышал чужие шаги, схватился за пистолет. Он словно предвидел это. Сказал из-за угла: «Не вздумайте стрелять. У меня мирные намерения». Я спрятал пистолет под одеяло, но не выпускал из рук.
Савич приблизился. Ссутулившийся, старый. Совсем седой. С начала оккупации я старался не попадаться ему на глаза, чтоб он не узнал своего бывшего студента. Изредка только видел издалека. Как он изменился! Куда девался тот стройный, подвижной, жизнерадостный человек, которого мы в техникуме любили, несмотря на его требовательность. «Зачем такому старику работать у немцев да еще возглавлять отдел охраны здоровья? Чье здоровье он охраняет? Свое собственное не мог сохранить», — саркастически подумал я.
На чердаке стоял полумрак. Но Савич сразу узнал меня.
«Антон Ярош?»
Ну и память!
«Погоди! Погоди. Высокий. Блондин. Так это ты — Лучинского? — Болезненно этак поморщился. — Не очень красиво»..
Меня взорвало.
«А вешать людей на площади — красиво? Что значит какой-то холуй в сравнении с этими людьми?!»
«Тише ты!.. — прошептал он. — Не одного себя ставишь под удар. Не забывай».
Я сразу прикусил язык.
Он присел на матрас, коснулся сухой ладонью моего лба.
«Ранен? Зося бинты таскает».
«Ранен», — признался я.
«Покажи. — Разбинтовал. Осмотрел рану. — Кто оперировал?»
«Сам. Зося помогала».
«Ну что ж… Гангрены нет. Через неделю будешь плясать. Когда-нибудь станешь хорошим хирургом».
Напророчил старик.
В тот момент я почувствовал к нему симпатию. Нет, черт возьми, все-таки это тот же Са-вич, которого я знал! И у меня невольно вырвалось:
«Спасибо, Степан Андреевич!»
«Меня благодарить не за что, — проворчал он. — Зосю благодари, — и, помолчав, сказал сурово: — Ты вот что… Лежи… тут… Тихо лежи… Но, упаси боже… тронешь Зосю…» Я даже не сразу сообразил, что означает «тронешь». А понял — задохнулся от обиды и возмущения.
«Что я, по-вашему, — фашист?»
Он похлопал меня по щеке:
«Ну-ну… Не обижайся. Я сам когда-то был молод». «Молодость молодости рознь».