Когда домашние обстоятельства Рейчел позволяли — примерно через день, — она оставалась допоздна. К пятичасовому чаю мы одевались и шли наверх. Дженни к тому времени стала показываться чаще, и они замечательно ладили с Рейчел. Частенько, внося свою лепту (что приходилось потом объяснять Рейчел), я умиротворял Нормана, играя с ним в карты, пока девушки готовили чай. В шесть с четвертью или около того, когда Норман выставлял выпивку, мы с Рейчел спокойно и, в общем-то, без особого смущения, извинившись, уходили вниз. Там мы лежали на кровати и разговаривали. О ее жизни. О моем детстве. О наших отцах. Мы могли еще раз заняться любовью. Или еще несколько раз. Я мог еще раз довести ее до оргазма рукой (которая после этого выглядела так, будто я два часа мыл посуду на кухне у Джо). Около полуночи мы обычно одевались, выпивали по чашке кофе и выходили на улицу, стоя там, как привидения, пока не подъезжало случайное такси.
— Я могу попросить отца, чтобы он позвонил.
— И он позвонит?
— Конечно. Он из кожи вон вылезет ради чего-нибудь такого. Молодость для него — фетиш, даже если на меня ему наплевать. От этого он почувствует себя молодым и сексуальным.
— Мм. Но все равно.
— Мм, пожалуй, твоя мать поймет, что его все равно не будет рядом, чтобы нас блюсти. Да и Норман вряд ли… Наверное, они думают, что ты хочешь поехать из-за своего отца.
— Чего?
— Париж. Твой отец.
— Да. Думаю, да.
— Придумал. Скажем, ты как раз не хочешь ехать именно из-за этого. Тягостные воспоминания и прочее дерьмо — сплошное расстройство. В этом роде.
Тут я увидел на лице Рейчел выражение сдержанного страдания, которое появлялось всякий раз, когда речь заходила о ее отце.
— Или это не сработает? Слушай, ладно — давай я просто скажу им, что ты хочешь остаться со мной. На дворе семидесятые, в конце концов. Они что, не понимают, что родителям уже непозволительно так печься о своих детях?
Хотя в моем тоне и можно было заподозрить воодушевление, я почувствовал облегчение, когда Рейчел замотала головой. Не хочет — не надо, а то я мог бы попробовать. Во второй раз, придя к ним на ужин, я зарекомендовал себя наилучшим образом, просто по мере сил стараясь выглядеть как можно более нудным и уродливым. Если и есть что-нибудь, что родители девушки не хотят в тебе увидеть, так это как раз то, что увидела в тебе их дочь. Всем своим поведением я пытался сказать: «Смотрите, ребята, я — не мужик!» Я им не понравился — это верно, но Гарри так хотелось, чтобы его имя стояло рядом с именем моего отца, да и, можно подумать, Арчи был чем-то лучше меня, со своими внезапными переходами из состояния ступора в состояние неуемной болтливости и обратно, и вообще…
— У нас всегда есть Нянюшка.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я слегка напугано. Похоже, она затевала очередной визит. Мне уже дважды удавалось отмазаться.
— Я могла бы притвориться, что остаюсь с ней. Она меня прикроет.
— В этой ее единственной комнате?
— Я часто оставалась с ней, когда она жила в Блумсбери. А моя Мамочка никогда не бывала в Фулеме.
— Ага! Тогда это должно отлично сработать.
Мы все тщательно спланировали. Затем я
сказал:
— Подумай, как здорово мы проведем время.
Но даже тогда, как явственно следует из моей записной книжки под номером ЗА, некая часть меня думала совсем о другом. Часть меня думала о том, как хорошо я подготовился бы к экзаменам, если бы Рейчел уехала во Францию (автоматическая стипендия? телеграмма от премьер-министра?), и какие цветистые письма я смог бы ей туда писать.
Наверное, я слишком долго был один. Ибо для меня так важны мои сокровенные часы в уборной: совершенно невозможно, чтобы Рейчел видела меня там, на полу — как я корчусь и извиваюсь, пригвожденный к грязному линолеуму. Как я смогу объяснить ей свое трехчасовое зависание в душе, свое бесконечное сидение на толчке? Ведь самые лучшие вечера, когда я мог ощутить покой в своей душе, я проводил скрючившись на унитазе, роняя себе на ноги крупные слезинки. (Только там меня охватывало истинное ощущение сопричастности жизни; только там я мог по-настоящему — до глубины — прочувствовать что каждый из нас несет в себе вину.) С Рейчел я уже не смогу засыпать на подушке из носовых платков, или харкать в специальную кофейную чашечку, что я держу под кроватью, или хотя бы прокашлять всю ночь напролет, приветствуя рассвет горловыми овациями. О мои четырнадцатичасовые чтения, моя беспомощная горячка, блаженство изнеможения, наслаждение одиночеством. И экзамены через две недели.