И вот — опять он один на один со своей бедой. Мокнет в валках горох на поле, гниет сено на лугах…
Подумав, он пошел к реке. В зареченской бригаде, которой правила Клавдия Нехорошкова, он не был дней десять, и если лодка на этой стороне, то сейчас самое время заглянуть туда.
Лодка была на другой стороне.
От лодки к крайнему домику на отшибе проторена тропа. Это трона Клавдии, или Клавкина тропка, как называют ее в колхозе. Тропа торная, пробитая в желтой насыпи песков, прямая, как сама Клавдия.
Девятнадцать лег топчет Клавдия свою тропу. Глянешь рано утром на заречье — солнышко только-только продирает глаза, а на песчаной косе уже маячит женщина. Высокая, величественная, как та баба — великанша, о которой говорится в сказке, и белый плат словно парус.
А если непогодь, ветер — зверюга, прижимающий все живое к земле, тогда Клавдия похожа на медведицу, выгнанную из логова.
И зимой она не заставляет себя ждать. Что бы ни было на дворе — трескучий мороз, метель беспросветная, из — за которой зареченцы по неделям не вылезают в деревню, а Клавдия на лыжи — и опять мнет свою трону.
Иной раз ввалится в правление — глыба снега, места живого нет, и только голос простуженный вдруг бухнет как со дна колодца: «Какой наряд, председатель?»
И все-таки Клавдию, наверно, раз десять снимали с бригадиров, да она и сейчас официально значилась «врио». За плохую работу? За нераспорядительность?
Как раз наоборот: зареченская бригада всегда первая по показателям, а о самой Клавдии и говорить нечего — она и с людьми ладит, и любую мужскую работу делает не хуже мужика, а при крайней нужде даже на трактор сядет. Нет, не за работу снимали Клавдию, а за эту самую тропу, по которой она шагала не только в колхозную контору, а и еще кое-куда. Первая работница по колхозу, и она же первая распутница… Вот и зачешешь в затылке, когда подойдет время подводить итоги за год. Надо Красное знамя вручать, а кому? Женщине, на которую до Десятка заявлений лежит в председательском столе. Пробовали по — всякому: стыдили, уговаривали, назначали бригадиром вместо нее мужика. Но какой мужик выдержит долго? и вот снова скрепя сердце призывали Клавдию: побригадирь, Нехорошкова, — временно, конечно.
Ананий Егорович не минуту и не две стоял на крутом берегу. На реке качались волны, косой дождь сек егои хоть бы один человек показался па той стороне. Где люди? В полях, за домами? Но почему не слышно трактора? Сегодня суббота, будний день — сам бог велит, работать. А что будет завтра, в воскресенье?
Нет, надо принимать меры. Срочные, решительные.
Середина августа — чего же еще ждать? И вот что он первым делом сделает. Поднимется в гору и начнет прочесывать верхний конец деревни. Войдет в каждый дом, до каждого колхозника доберется. Почему не на силосе? До каких пор, черт побери, будешь волынить?
II
Помочь бы надо, а чем помочь?
Первая постройка — избушка с односкатной крышей (ее никак не минуешь, когда поднимаешься с подгорья и деревню) — принадлежала Авдотье Моисеевне. Ветхая избушка. Околенки кривые, заплаканные, возле избушки полоска белого житца[1] с вороньим пугалом — ни дать ни взять живая иллюстрация из дореволюционного, журнала.
Первый раз Ананий Егорович столкнулся с Авдотьей Моисеевной на улице. Идет он как-то утром по деревне и вдруг под окном видит старушонку — маленькую, подслеповатую, с батожком, с берестяной коробкой на руке.
Открылось окно, высунулась рука с куском хлеба. Старушка перекрестилась, положила милостыню в коробку и поковыляла дальше. Ананий Егорович был поражен. Как? В наше время и нищая? Да кто же она такая? Оказалось — бывшая колхозница. Одинока. Без родни. Был сын, да «пропал за слова».
По настоянию Анания Егоровича правление назначило Моисеевне пенсию: десять килограммов зерна в месяц и четыре воза дров на зиму. Первую пенсию за все существование колхоза.
Моисеевна в такую непогодь, конечно, была дома. От сидела на низеньком крылечке под сарайчиком, с которого густо канало, и глухо постукивала деревянным молотком.
Заслышав шаги прохожего (тропинка бежала вдоль изгороди, которой была обнесена ее усадьба), она подняла к нему бельмастые глаза. Робкая улыбка ожидания и надежды застыла на ее приоткрытом беззубом рту.
Ананий Егорович, потупясь, прошел мимо.
«Тук, тук», — завыговаривал снова молоток. В сыром воздухе душисто пахло подсушенным на печи зерном.