Раздался голос Рейчел:
– «Скорая помощь» приехала!
Я сказал Фрэнсису:
– Распорядитесь тут, хорошо? – и через прихожую, мимо Фрэнсиса, объяснявшегося с санитарами, прошел обратно в гостиную.
Джулиан, похожая на одну из моих фарфоровых статуэток, опять стояла перед горкой. В кресле, откинувшись, сидела Рейчел и как-то странно улыбалась. Она спросила:
– Опасности нет?
– Нет.
– Брэдли, – сказала Джулиан, – а можно, я куплю у тебя вот это?
– Что?
– Вот эту вещицу. Можно, я ее у тебя куплю? Продай ее мне.
Рейчел сказала:
– Джулиан, не приставай, ради бога.
Джулиан держала на ладони одну из моих китайских бронзовых фигурок – они жили у меня уже бог знает сколько лет. Это был буйвол с опущенной головой и изысканно морщинистой шеей, а на спине у него сидела важная госпожа, нежная и прекрасная, в многоскладчатом одеянии, с высокой замысловатой прической.
– Можно, Брэдли? Рейчел сказала:
– Джулиан, слыхано ли это – торговать у человека его имущество?
– Можешь взять ее себе, – сказал я.
– Брэдли, не позволяйте ей…
– Нет, ты продай мне.
– Разумеется, не продам. Можешь взять ее. – Я сел. – Где Арнольд?
– Ой, вот спасибо! Посмотрите-ка, письмо папе. И мне тоже. Можно захватить?
– Да, да. Где Арнольд?
– Пошел в кабак, – ответила Рейчел и улыбнулась еще шире.
– Она сочла, что момент не вполне благоприятный, – добавила Джулиан.
– Кто?
– Он пошел в кабак с Кристиан.
– С Кристиан?
– Приехала ваша бывшая жена, – улыбаясь, объяснила Рейчел. – Арнольд рассказал, что у вас сестра только что пыталась покончить с собой, вот ваша бывшая жена и решила, что сейчас не вполне благоприятный момент для встречи. И удалилась со сцены в сопровождении Арнольда. Куда именно, я точно не знаю. «В кабак» – это его слова.
Я выбежал в прихожую. Мне навстречу шли санитары с носилками. Я бросился на улицу.
Здесь, думается мне, позволительно будет сделать остановку в рассказе и обратиться к вам прямо, любезный друг. В сущности, все, что я сейчас пишу, а подсознательно и вообще все мое творчество – это сообщение, сделанное специально для вас. Но обратиться прямо – это совсем другое дело, это снимает бремя с сердца и ума. В этом есть элемент исповеди. Как легко становится человеку, когда он может отступить назад и даже признать свое поражение, признать поражение в таком контексте, где нет опасности, что это прозвучит фальшиво! Когда верующий – счастливый человек! – просит Бога отпустить ему не только те грехи, которые он за собой помнит, но и те, которых он не помнит, и, еще того трогательнее, те грехи, которых он, по темноте своей, вообще за грехи не считает, каким грандиозным должно быть даруемое ему чувство освобождения и наступающего затем покоя! Так и я ныне, предназначая и отдавая эти строки на суд вам, мой проницательный критик, испытываю глубокий покой в сознании того, что мною сделано все возможное и что вы по справедливости оцените мои скромные труды. Бывают минуты, я знаю, когда я представляюсь вам маньяком, которого переполняет сознание собственного величия. Но, возможно, всякий художник должен быть немножко маньяком, сознавать себя богом. Не должен ли всякий художник испытывать иногда восторг от своей работы, упиваться ее блеском, видением ее совершенства? И здесь нет места сравнению в обычном смысле этого слова. Мало кто из художников интересуется своими современниками. Кто имеет кумиров в сегодняшнем дне, сам принадлежит дню вчерашнему. Только того, кто вульгарен, может беспокоить хвала, которая достается другим. Чувство собственного превосходства чуждо зависти, не ведает точной меры, вероятно, полезно, быть может, необходимо. И столь же необходимо чувство собственного ничтожества, то сознание пределов своих возможностей, которое должен иметь художник, различая за жалкими плодами своих трудов головокружительный, сияющий призрак совершенства.
У меня нет намерения снабжать эту книгу столь же пространным, как она сама, комментарием. Рассказ неизбежно должен будет вскоре вырваться из-под моего контроля. Это обращение к вам отвечает внутренней потребности, которая сама служит одной из тем книги. Вы сами, подробно обсуждая со мной возможные формы воплощения моего творческого замысла, подтвердили «законность» такого приема; впрочем, излитое из самого сердца заслуживает, наверное, более теплого обозначения – скажем, такого лирического всплеска: невольного, неудержимого выражения любви. Эта книга – об искусстве. В то же время она сама хоть и скромное, но произведение искусства – objet d'art, как принято говорить; так что ей можно позволить оглянуться на самое себя. Искусство (как я объяснил Джулиан) – это выражение правды, для некоторых случаев – единственный способ выражения. И, однако, как немыслимо трудно порой отделить великолепие инструмента от достоинств исполняемого на нем произведения. Иные хвалят лишь предельную простоту; для них птичья трель так называемого «примитива» есть критерий всего, как будто правда перестает быть правдой, если она не косноязычна. Существует, конечно, божественно-искушенная простота, мы видим ее в творениях тех, чьи имена я не решаюсь назвать, так близки они к богам. (Богов не называют.) Но даже если к простоте и надо стремиться постоянно, бывают положения, в которых без некоторой изящной усложненности обойтись все равно невозможно. И тут возникает вопрос: а как же правда? Разве действительность такова, разве это и есть действительность? Конечно, мы можем, как вы не раз замечали, достичь правды посредством иронии. (Ангел вывел бы отсюда определение предела человеческих возможностей.) Почти любая повесть о наших делах комична. Мы безгранично смешны в глазах друг друга. Даже любимейшее существо смешно для своего обожателя. Роман – комическая форма. И язык – комическая форма, он шутит во сне. Бог, если бы он существовал, смеялся бы над своим творением. В то же время нельзя отрицать, что жизнь страшна, лишена смысла, подвержена игре случая, что над нею властвуют боль и ожидание смерти. Из этого и рождается ирония, наше опасное и неизбежное орудие.