Лиззибу, конечно, чувствует себя не в своей тарелке, все более и более убеждаясь в том, что с моей стороны ей не стоит опасаться никаких глупостей в этом роде. Да, в нынешнем своем состоянии я не собираюсь затевать ничего подобного. Она иногда бросает на меня смущенные, вопрошающие взгляды — глаза ее словно бы раболепствуют, — меж тем как Мармадюк исследует ее ухо своим проворным языком. Или пытается силой притянуть ее руку к передку своего подгузника. Будучи человеческим существом, она начинает недоумевать, что же с ней не в порядке. Можно было бы сказать ей, что я гей — или святоша — или просто боюсь подцепить какую-нибудь смертельную болезнь. Думаю, мне и в самом деле стоило бы прекратить эту игру с ее чувствами. Особенно теперь, когда я не испытываю в этом ни малейшей необходимости.
Все двенадцать глав романа я переслал по сетевому факсу в «Хорниг Ультрасон», где мои акции, как мне кажется, уже достаточно высоки. Это можно определить по тому, как все они с тобой разговаривают. Если не ошибаюсь, даже голос компьютера, звучащий на стадии приема звонка, выдает тайное ко мне расположение. «Одну секундичку. Я соединю вас с Мисси Хартир, — сказала Джэнит таким тоном, словно готовилась угостить трехлетку чем-то необычайно вкусным. — Да, а вы слышили новисть, которая всех здесь так взбудоражила?» Я уже и так и сяк возился и кувыркался с нулями договоров на издание в мягкой обложке или на клубное издание[63], когда Джэнит выпалила: «Она береминна! Первая, знаете ли, беременнисть в жизни!» Однако с Мисси Хартер меня так и не соединили. Компьютер вырубился, а двадцатью минутами позже мне позвонила Джэнит и сказала, что Мисси в скором времени со мной свяжется, чего так и не произошло.
Повинуясь импульсу, я сказал: «Джэнит? Скажите: «зависть», если вам не трудно». — «Зависть». — «А теперь скажите: «ненависть». Можете?» — «Ненависть». — «Благодарю вас, Джэнит». — «К вашим услугам, сэр».
Инкарнация то ли сворачивает, то ли обрывает длинную анекдотическую историю о своих приключениях в супермаркете (историю, в которой она — по не совсем понятным слушателю причинам — предстает заслуживающей всяческих похвал), чтобы сообщить мне, что, когда я выходил, мне звонил Марк Эспри, — когда я выходил, устав от речей Инкарнации.
Мистер Эспри, рассказывает Инкарнация, всячески лелеет мысль о том, чтобы прилететь на побывку в Лондон. Разумеется, ему стоит только щелкнуть пальцами, и он может остановиться в апартаментах самого шикарного отеля, а то и найти ночлег у любой из тьмы чаровниц, потерявших из-за него голову; однако мистер Эспри почел бы гораздо более приемлемым остановиться непосредственно здесь, в том месте, которое он называет своим домом и где, ко всему прочему, Инкарнация сможет приложить все силы для дальнейшего повышения уровня его комфорта. Она всячески сочувствует этой сентиментальной устремленности Марка Эспри. На протяжении тридцати пяти минут я выслушиваю ее монолог о преимуществах собственного дома, в котором знакома вся обстановка, не говоря уже о прочих плюсах.
Инкарнация сама выдвигает предположение, что я легко мог бы вернуться на это время в Нью-Йорк. Симметричность такого рода рокировки кажется ей не лишенной соблазна.
Я ничего не говорю. Я ничего не говорю даже о трудностях перелета через Атлантику со скоростью, не превышающей скорость звука, — ведь в этом случае мне пришлось бы на протяжении часа выслушивать, скажем, лекцию о нецелесообразности глобальной термоядерной войны. Я только киваю и пожимаю плечами, уверенный, что, согласно самой природе вещей, она в конце концов умолкнет или же уйдет восвояси.
Вчера ходил на званый обед к Клинчам. Были также Лиззибу и Динк. Главные гости ничем особенным не выделялись; просто уродились богатенькими. Трое братцев, Джаспер, Гарри и Скарджилл, трое шутовских представителей английского мелкопоместного дворянства (прибывших на сельскохозяйственную конференцию из Йоркшира, где они живут неподалеку от отца Гая) со своими бессловесными женами. Эти мальчишки из Бингли — а они и есть мальчишки: потучневшие, огрубевшие от времени, но мальчишки, именно мальчишки — поначалу много кричали, а потом умолкли над своими тарелками: благоговейные, усердные едоки. Динк не сводил с Хоуп скучающего и сердитого взгляда, в котором было наскоро зашифровано какое-то иное послание; Гай едва ли промолвил хоть слово. Не было никакой состязательности, никакого выбора — мне поневоле пришлось быть душою этого общества. А я столь немногим могу поделиться с другими.