Ему было нужно время, время для того, чтобы стемнело, а то, что он говорил, все, что из него изливалось, было похоже на яд, просачивающийся сквозь такие вот старые трещины.
Карло чувствовал, что внутри разливается тепло от вина, что вялость и страшное изнеможение охватывают все тело, но это его не волновало.
Его выводила из себя несправедливость всего этого, жестокая, безжалостная несправедливость, длившаяся годы и годы. Лжи и обвинениям не было конца, и за все приходилось платить, платить и платить! В этом заключалась какая-то тайна: все, чего он добивался, обходилось ему так дорого, что в конце оказывалось совершенно не стоившим этого. Да разве он хоть раз наслаждался чем-то, что не стоило ему молодости, крови и бесконечных споров, и была ли хоть когда-нибудь капля понимания, хоть один момент, когда он мог бы выложить все это целиком хоть кому-нибудь?
– Да что ты знаешь об этом? – вдруг с новой энергией вопросил он. – Об этих годах, что я провел в Стамбуле, пока тебя баловали, холили и лелеяли! О том, что Марианну у меня отобрали, а когда я вернулся, она же меня во всем и обвинила, обвинила меня! Знаешь, она никогда не верила мне! Всегда был только Тонио, Тонио, один только Тонио! Я тысячу раз умолял ее бросить пить, я приводил врачей, сиделок. Чего я только не дал ей! У нее были драгоценности, парижские платья, слуги, готовые исполнить любую ее прихоть, самые ласковые няньки для наших малышей! Я дал ей все! Но чего она хотела, когда все было сказано и сделано? Только Тонио! А еще хотела вина, вина, которое довело ее до смертного одра, а на смертном одре она звала тебя!
Карло посмотрел, какое впечатление произвели его слова на Тонио. Что он увидел? Недоверчивость во взгляде? Невольную боль? Он не мог этого сказать. Да впрочем, ему было все равно.
– Наверняка это должно утешить тебя, – горько заметил он, снова наклоняясь вперед, чтобы глотнуть прохладного вина. Голова его совсем отяжелела. – А ее последние дни! Ты знаешь, что она мне сказала перед смертью? Что я погубил ее, разрушил, довел до безумия и пьянства и отобрал у нее единственную радость, нашего сына! Вот что она мне сказала!
– И конечно же, вы ей не поверили? – прошептал Тонио.
– Поверить этому? После того, что я ради нее выстрадал?! – Натянутый кожаный ремень так больно врезался в тело, что Карло откинулся на спинку стула, продолжая сжимать бутылку в руке. – После того, что я для нее сделал! Отправился в изгнание ради любви к ней! Да кто вообще после всех этих лет в Стамбуле и ее пребывания в доме моего отца стал бы о ней беспокоиться!
Но я любил ее, и это была страсть, которая продолжалась пятнадцать лет. И что же ее погубило? Вовсе не время и не мой отец, заметь. Ее погубил ты! «Тонио!» – сказала она и умерла. Она даже не смотрела на наших детей…
Его голос дрогнул. Он сам удивился его звучанию. Сейчас, если бы он мог, то закрыл бы лицо руками.
Боль от стягивающего ремня была невыносимой, но было бы гораздо хуже, если бы он старался вырываться из этой петли и испытать ее натяжение. И он отчаянно убеждал себя в этом, сидя спокойно, но пытаясь дотянуться рукой до лица и слегка мотая головой.
– Ты спрашиваешь, поверил ли я ей. Да какое право ты имеешь хоть что-либо у меня спрашивать! Какое право ты имеешь судить меня!
Он дотянулся до фляжки с бренди и быстро вылил все ее содержимое в бокал. И выпил до дна, наслаждаясь крепостью напитка, и вся комната вдруг поплыла под ним, словно все в нем стало переворачиваться вверх дном. Вдруг в его сознании всплыло мучительное видение: юная, красивая Марианна в тот день, когда он впервые взял ее из монастыря и привез в свое обиталище, и как она закричала, поняв, что он не собирается на ней жениться.
Он содрогнулся, вспомнив поток гневных слов, который она обрушила на него, когда он попытался ее успокоить, уверяя в том, что ему нужно лишь время, чтобы одержать победу над отцом. «Я его единственный сын, понимаешь, он просто обязан уступить мне!»
Нет, этого сейчас не нужно. Карло был уже на грани бреда. Его мучило смутное, невыразимое словами ощущение того времени, когда еще была жива его мать, и были живы все его братья, и мир казался таким радужным, полным надежды и любви. Тогда между ним и его отцом существовал мощный буфер, и не было ничего, чего бы он не мог поправить или исправить. Но все это отняли у него, с той же жестокостью, с которой потом отняли ее, с какой у него отняли молодость, и ему казалось теперь, что все, что осталось в его памяти, – это борьба и горечь, стирающие все остальное.