Он пытается сесть.
— Кристоф! Так это ты был тем мальчишкой в Компьени?
— Я конечно. Таскал наверх горячую воду для купанья и каждый раз выносил в пустом ведре золотой кубок. Мне стыдно, что я его обокрал, он был такой gentil. [98] «Опять с ведром, Фабрис? (Фабрисом меня звали в Компьени, сэр.) Покормите беднягу». Я попробовал абрикос, прежде никогда не ел.
— А разве тебя не поймали?
— Поймали моего хозяина, великого вора. Устроили облаву, поймали и заклеймили. А мне, как видите, суждена была лучшая участь.
Я помню, говорит он, я помню Кале, алхимиков, мнемоническую машину. «Гвидо Камилло строит ее для Франциска, чтобы тот стал мудрейшим королем в мире, однако этот болван все равно не научится ею пользоваться».
Он бредит, говорит доктор Беттс, жар усиливается, но Кристоф возражает, нет, правда, один человек в Париже построил душу. Это здание, но оно живое. Внутри там много полок, и на этих полках лежат пергаменты с письменами, они вроде ключей и открывают ларец, а в нем ключ, содержащий другой ключ, только они не из металла, а ящики — не из дерева.
А из чего? — спрашивает кто-то.
Они из души. Они только и останутся, когда сожгут все книги. И они позволят нам помнить не только прошлое, но и будущее, видеть все формы и все обычаи, какие когда-либо появятся на земле.
Беттс говорит, он весь пылает. Ему вспоминается Маленький Билни, как тот накануне казни поднес руку к свече, проверяя, какая будет боль. Пламя опалило тощую плоть; наверняка Билни хныкал, как ребенок, и сосал обожженную руку, а наутро Норичские приставы потащили его на то место, где их деды жгли лоллардов. Даже когда его лицо совсем обгорело, ему по-прежнему совали папистские хоругви: ткань обуглилась и бахрома пылала, черноглазые мадонны закоптились, как селедка, и съежились в дыму.
Он вежливо, на нескольких языках, просит воды. Только немножко, говорит доктор Беттс, по глоточку. Он слышал про остров под названием Ормуз. Это самое жаркое место в мире, там нет ни деревьев, ни травы, только соль. Стоя посредине, видишь пепельную равнину на тридцать миль во все стороны; дальше лежит усыпанный жемчугами берег.
Ночью приходит его дочь Грейс, и она светится: сияние идет из-под лучащихся волос. Она смотрит на него ровно, не мигая, пока не наступает утро. Тогда открывают ставни, звезды гаснут, луна и солнце висят вместе на бледном небе.
Проходит неделя. Ему лучше. Он требует, чтобы принесли работу, но доктора не разрешают. Нельзя, чтобы дело встало, говорит он, а Ричард отвечает, сэр, вы нас всех натаскали, мы ваши ученики, вы создали думающую машину, которая работает как живая, и вам нет надобности приглядывать за ней каждую минуту и каждый день.
И все равно, говорит Кристоф, уверяют, что король Анри стонет, словно от боли: о, где Кремюэль?
Приходит известие из дворца. Генрих сказал, я еду его навестить. Если это итальянская лихорадка, я не заражусь.
Он с трудом верит своим ушам. Генрих сбежал от Анны, когда та болела потовой лихорадкой; а ведь это было в самый разгар влюбленности.
Он говорит, пришлите ко мне Терстона. Его кормят как выздоравливающего: нежирным мясом птицы. Теперь он говорит: приготовим… ну, скажем, поросенка, фаршированного и запеченного, я видел такого на пиру у папы. Тебе будут нужны курица, сало и козья печень, все мелко порубленное. Фенхель, майоран, мята, имбирь, масло, сахар, грецкие орехи, яйца и немного шафрана. Некоторые добавляют сыр, но в Лондоне нужного сыра все равно нет, к тому же я считаю, что это лишнее. Если чего-нибудь из этого нет, пошли к повару Бонвизи, он даст.
Он говорит: «Скажите соседу, приору Джорджу, пусть не выпускает своих монахов на улицу, пока здесь король, а не то как бы их не реформировали слишком быстро». Он убежден, что все должно идти очень медленно, постепенно, чтобы народ увидел справедливость происходящего: не стоит вышвыривать монастырскую братию на улицы. Монахи, живущие рядом с его домом, позорят свой орден, но они хорошие соседи. Вечерами из их окон доносятся звуки веселой пирушки, днем монахов можно встретить у «Колодца с двумя ведрами», прямо перед его воротами. Церковь аббатства больше похожа на ярмарку, и торгуют там всяким товаром, в том числе и живым. В округе немало молодых холостяков из итальянских торговых домов, приезжающих в Лондон на год. Он часто принимает их у себя и знает, что встав из-за его стола (и выболтав ему все, что он хотел знать о состоянии рынка), молодые люди направляются прямиком в монастырь, где предприимчивые лондонские девицы прячутся от дождя в ожидании клиентов.