Она покраснела, но теперь позволила взять обе свои груди; ее руки на моем запястье чувствовали мой пульс.
— Ты не такой уж и маленький, — улыбнулась она.
— Но я ниже тебя.
— Ну да, но ты не такой уж маленький.
— Я не возражал бы стать еще меньше.
— Господи, и я тоже, — сказала она, пробежавшись рукой по моей ноге, в том месте, где я захватил ее ступни. — У тебя явно многовато волос, — заметила она. — Я никогда бы и не подумала…
— Извини.
— О, это не страшно.
— Я твой первый нелыжник? — спросил я ее.
— Знаешь, я не так часто сплю с мужчинами.
— Я знаю.
— Нет, не знаешь, — возразила она. — Не говори того, чего ты не знаешь. Когда-то я знала одного парня, который не был лыжником.
— Хоккеиста?
— Нет, — засмеялась она. — Футболиста.
— Но он был большим?
— Ты угадал, — сказала она. — Мне не нравятся большие парни.
— Я ужасно рад, что я не большой парень.
— Так ты проигрываешь всякие записи, да? — спросила она. Это был серьезный вопрос. — Все эти пленки… Но ведь на них ничего такого нет, да? Ты говоришь, что ничем не занимаешься?
— Я твой первый никто, — сказал я и, испугавшись, что она воспримет это слишком серьезно, наклонился и поцеловал ее — в сухой рот, стиснутые зубы, запрятанный язык. Когда я поцеловал грудь, ее пальцы нашли мои волосы, они слегка дернули их — казалось, она хотела оттянуть меня от себя.
— Что такое?
— Моя жвачка.
— Твоя что?
— Моя жвачка, — повторила она. — Она прилипла к твоим волосам.
Уютно устроившись между ее сосков, я сообразил, что, видимо, проглотил свою.
— Я проглотил свою, — сказал я.
— Проглотил?
— Ну, я что-то проглотил, — сказал я. — Возможно, это был твой сосок.
Засмеявшись, она подняла свои груди, приложив их к моему лицу.
— Оба на месте.
— А у тебе их два?
Затем она растянулась на животе во всю длину кровати, добравшись до пепельницы на ночном столике, куда пристроила жвачку и пучок моих волос. Обернув одеяло вокруг плеч, как накидку, я потянулся поверх нее. Не зад, а тыква-рекордсмен! На ней невозможно было лечь ровно.
Она повернулась, так что мы могли обвить друг яруга, и, когда я поцеловал ее, ее зубы разомкнулись. В голубом свете, в котором поблескивал за окном снег, мы прижались под пологом из одеяла рассказывая друг другу о своей неясно какой учебе и еще более неясных впечатлениях о книгах, друзьях, спорте, растениях, предпочтениях, политике, религии и оргазме.
И под жарким одеялом (раз, два, три раза) гудение летящего низко самолета, казалось, уносило нас за пределы этой холодной комнаты, через все эти голубые мили ледника, туда, где мы взрывались, и наши обгорелые части разлетались в разные стороны, затухая, словно горящие спичечные головки в снегу. Мы лежали порознь, почти не касаясь друг друга, откинув в сторону одеяло, пока кровать не остыла и не затвердела, как снежный покров ледника. Затем мы обнялись против кромешной темноты и лежали под одеялом, словно заговорщики, пока первый луч солнца не блеснул на вершине ледника. Наконец его яркое металлическое сверкание прорезало медленные ручейки в морозном узоре на оконном стекле.
И тут в резком солнечном свете расплывчато появилась трясущаяся фигура Меррилла Овертарфа в его собственном одеяле, лицо его казалось серее городского снега, одна рука поддерживала хилый фаллос, а вторая — инсулиновый шприц с тремя кубиками мутной жидкости, чтобы привести в порядок его плохую химию.
— Боггли, — начал он заиндевевшим от холода голосом, выдававшим его дурной сон; будучи в жару, он сбросил с себя одеяло и пролежал голый всю холодную ночь, описал постель и проснулся, обнаружив, что зад его примерз к заледенелой простыне. А когда он наполнил свой утренний шприц инсулином, его руки так трясло от холода, что он не смог сделать себе укол.
Я прицелился иглой в его голубое бедро и осторожно воткнул, но она отскочила. Однако он ничего не почувствовал, поэтому я снова поднял руку и вогнал шприц с иглой, словно дартс, — таким образом, я видел, делают доктора, вводя иглу немного глубже.
— Господи, ну и мускулы у тебя, — проворчал Меррилл, и я, не желая и дальше причинять ему боль, нажал пальцем на стержень, быстро выдавив лекарство.
Но оно сопротивлялось нажиму — это была густая, тягучая жидкость, словно комок теста. Теряя сознание, он попытался сесть, прежде чем я успел выдернуть иглу, и отделившийся шприц оставил ее в Меррилле. Он упал поперек кровати, постанывая, пока я искал иглу и извлекал ее из него. Затем я осмотрел его на предмет обморожений, а он с интересом разглядывал Бигги, словно видел ее впервые; он сказал по-немецки, позабыв, что она понимает: