Здесь так странно. Я знаю, что живу на свирепой волшебной планете, которая выделяет и источает дожди или даже мечет удар за ударом золотые стрелы электричества в небосвод со скоростью 186000 миль в секунду; она одним движением тектонических плит может за полчаса воздвигнуть город. Творение… Это легко и быстро. Кроме того, по-видимому, существует Вселенная. Но я не выношу вида звезд, хотя и знаю, что они там и никуда не денутся, и даже вижу их, потому что Тод, как все, смотрит вверх по ночам, водит пальцем и бормочет. Большая Медведица, Сириус, собачья звезда. Для меня звезды – как булавки и иголки, как маршрут грядущего кошмара. Не соединяйте точки… Лишь одну из звезд я могу созерцать без боли. Да и та – планета. Они зовут эту планету вечерней звездой, утренней звездой. Пылкая Венера.
В той черной шкатулке у Тода – я же знаю – любовные письма. Я велю себе набраться терпения. Между тем иногда я складываю, небрежно запечатываю, а затем отправляю письма, написанные не мной. Тод создает их из огня. Вон там, на каминной решетке. Потом мы плетемся на улицу и бросаем их в наш почтовый ящик, на котором написано: Т. Т. ФРЕНДЛИ. Эти письма адресованы мне, нам. Пока у нас только один корреспондент. Какой-то парень из Нью-Йорка. Всегда одна и та же роспись внизу страницы. Да и письмо, если уж на то пошло, всегда одно и то же. Он пишет: «Дорогой Тод Френдли! Я надеюсь, Вы в добром здравии. Погода здесь по-прежнему устойчивая! С наилучшими пожеланиями. Искренне Ваш…». Такие письма приходят раз в год, примерно в середине лета. Мне они быстро наскучили своим вкрадчивым однообразием. Но Тод испытывает совсем иные чувства. Ночи напролет перед приходом письма его организм свидетельствует о настороженном страхе и трусливом облегчении.
Что я люблю, так это смотреть на Луну. Ее лицо в это время месяца по-особому малодушно и бесхарактерно, как изгнанная и униженная душа Земли.
Глава 2. Из жалости жестоким надо быть[4]
Приобретения следовали одно за другим. Новый дом. Карьера. Автомобиль. И любовная жизнь. За всеми этими делами и событиями мне с трудом удавалось выкроить минутку для себя самого.
Переезд был операцией симметричной до совершенства, элегантной и незамутненной. Пришли рослые мужики и погрузили все мое имущество в свой пикап. Я поехал с ними в кабине (мы травили анекдоты) на новое место. В большой город. По Шестому шоссе, к югу от реки, над путями, за складами с их ржавыми ребрами, подагрическими подвязками, корригирующими корсетами. Новые владения оказались меньше тех, к которым мы привыкли: две комнаты вверху, две внизу, террасами, и маленький дворик. Я в восторге от нового места, потому что, думаю, мне нужно общаться с разными людьми, нужен милый американский плюрализм, а здесь его навалом. Но у Тода чувства противоречивые. Он в смятении. Точно говорю. Например, в день переезда, когда мужики еще сновали вокруг с ящиками и коробками, Тод прошмыгнул в сад – тот самый сад, в котором работал так много лет. Он опустился на колени, жадно вдохнул полной грудью… Там было по-своему прекрасно. На сухой траве, как росинки, собирались капли влаги и взмывали в воздух, словно подбрасываемые вдохами нашей груди. Влага нежно орошала наши щеки, покуда мы, моргая, не собирали ее глазами. Так переживать. С чего бы? Тогда я решил, что он плакал по саду, над тем, что он с ним сотворил. В самом начале сад казался раем, но за несколько лет… Ей-богу, я тут ни при чем. Я не принимал такого решения. Я вообще ничего не решаю. Так что слезы Тода были слезами искупления, слезами раскаяния. В том, что он сделал. Взгляните. Кошмар увядания и запустения, плесень и грибок. Он кропотливо высушил и сокрушил все тюльпаны и розы, а потом запечатал их эксгумированные трупики в бумажный пакет и отнес в магазин, чтобы продать. Всякие сорняки и крапиву он повтыкал в землю – и земля принимала в себя это безобразие, схватывая их цепким рывком. Вот они, плоды методического Тодова вандализма. Его друзья – тля, белокрылка, пилильщики. И слепни. Он прямо-таки сзывает их к себе налицо плавным похлопыванием запястья. Мускулистые слепни улетают и возвращаются; они садятся, потирая лапками в злобном предвкушении. Разруха – это трудно. Разруха – дело не скорое.
А вот созидание, как я уже говорил, проблемы не составляет. Как в случае с машиной, например. Едва устроившись на новом месте, мы явились в этот гаражик или кладбище автомобилей несколькими кварталами южнее. Я бы назвал это место «сделки-через-дырку-в-заборе». Но заборов, в которых можно было бы проделать дыру, здесь нет. Здания в этом районе словно на коленях стоят. Такие уж они, современные города. Поработать в них в охотку еще можно. Но жить здесь – кому это надо. Смысл и содержание – все хранится в престижных районах, в бороздчатых опорах небоскребов. Так вот, машина вроде попалась хорошая. Машина как машина. Но Тод смотрел на нее с волнением, в приступе глупой – как бы это сказать – упертой любви. Вскоре, вытирая масляными пальцами промасленную тряпку, показался хозяин гаража. Потом Тод вдруг дал ему восемьсот баксов. Мужчина пересчитал деньги, и они немножко поспорили: Тод говорил девятьсот, а мужчина говорил семьсот, потом мужчина стал говорить шестьсот, а Тод поднял до тысячи, и так далее. Оставшись один у машины, Тод провел пальцами по кузову. Что он искал? Паутина царапин. Травма… Помнится, тем утром Тод был не в духе. Днем он присутствовал на похоронах. Или просто случайно стал свидетелем церемонии, причем старался держаться позади на пустынном погосте, где могилы вровень с землей. Перекрестившись, он поспешно удалился. Мы возвращались на автобусе, а автобусы едут бесконечно долго, и в них полно пьяниц и плачущих детей… Машины – это класс. Автомобили. Каждый день мы наведывались в гараж, и с каждым днем наша машина выглядела все плачевнее. Восемьсот долларов? Они и впрямь крутились вокруг нее, чумазые обезьяны с молотками и гаечными ключами, терпеливо творя нудную и долгую разруху.