Джон Генри пробыл в больнице около четырех месяцев и перенес еще два микроинсульта, прежде чем выписаться оттуда. Когда его доставили домой, у него было устойчиво потеряно владение правой рукой и правой ногой, моложавое холеное лицо жалобно обвисло вбок, аура мощи и властности улетучилась. Джон Генри Филипс внезапно превратился в старика. С того момента он поник и телом и духом, хотя потом жизнь угасала в нем еще семь лет.
Больше он не покидал свой дом. Сиделка выкатывала его в кресле в сад погреться на солнышке, Рафаэлла часами сидела рядом, но память его не всегда бывала ясной, и все существование, некогда бурное, деловитое, полнокровное, радикально переменилось. От человека осталась одна только оболочка. И с этой оболочкой надлежало жить Рафаэлле, хранить верность, преданность, любовь, вести с ним успокоительные беседы. Сиделки круглосуточно заботились о его сломленном теле, она же пыталась утешить его дух. Но дух в нем был сломлен, а порой ей казалось, что и в ней тоже. Прошло семь лет с первой серии инсультов. За это время случилось еще два удара, что наложило новые последствия, более глубокие, не оставив ему сил на что-либо, кроме как сидеть в кресле-каталке, уставясь, как правило, в пространство, и припоминать невозвратное прошлое. Говорить он мог, но с трудом, а по большей части и сказать ему вроде как было нечего. Жизнь сыграла жестокую шутку с человеком, некогда таким подвижным, а теперь совсем ссохшимся и никчемным. Антуан, прилетев из Парижа повидать его, вышел из комнаты Джона Генри, не тая слез, струившихся по щекам, а его напутствие дочери было недвусмысленным. Она обязана быть рядом с тем, кто любил ее, кого любила и за кого вышла замуж, рядом до конца. Не дурить, не хныкать, не увиливать от своих обязанностей, не жаловаться.
Ясно, в чем ее долг. Так все и соблюдалось. Рафаэлла не хныкала, не перешептывалась и не жаловалась семь долгих лет.
Единственной отдушиной в ее угрюмом житье были поездки в Испанию каждое лето. Проводила она там лишь по две недели, а не месяц, как в прежние времена. Однако Джон Генри настойчиво требовал, чтобы она не отказывалась от этих путешествий. Для него было пыткой сознавать, что ставшая его женой девушка оказалась в тюрьме его недугов не в меньшей степени, нежели он сам. Одно дело укрывать ее от любопытствующего мира и лично ублажать день и ночь. Совсем другое – запереть ее в доме рядом с собой, пока твое тело медленно распадается, высвобождая душу. Если бы он изыскал средство, то покончил бы с собой, не однажды говорил он так своему врачу, чтобы дать волю и себе и ей. Как-то раз обмолвился он об этом и Антуану, которого такое намерение привело в ярость.
– Девочка обожает тебя! – загремел его голос, отдаваясь от стен комнаты, в которой помещался больной. – Ты перед ней в ответе и никакого подобного идиотства не совершишь!
– Но и так нельзя, – отвечал тот прерывисто, но разборчиво. – Преступно по отношению к ней. Нет у меня такого права. – Слезы душили его.
– У тебя нет права отнимать себя у нее. Она тебя любит. Семь лет любила, прежде чем это все произошло. Сразу ничего не отменяется. Не отменяется из-за твоей болезни. А если б заболела она? Уменьшилась бы твоя любовь?
Джон Генри страдальчески покачал головой.
– Надо было ей за молодого выйти, родить детей.
– Ей нужен ты. Она принадлежит тебе. Стала взрослой с тобой. Без тебя она растеряется. Да разве можешь ты думать о том? А если у тебя годы впереди?
Он хотел ободрить Джона Генри, но на лице у того обозначилось отчаяние. Годы… так сколько ж тогда будет Рафаэлле? Тридцать пять? Сорок? Сорок два? А она совершенно не готова будет начать поиски какой-то новой жизни. Натиск таких мыслей терзал его смертной мукой, оставлял бессловесным, в глазах стояли горесть и тревога – не столько за себя, сколько за нее. Он настаивал, чтобы она при любой возможности выбиралась из дому, но, покидая его, она чувствовала себя виноватой, так что отлучки не приносили никакой отрады. Джон Генри не выходил у нее из головы.
Однако он постоянно уговаривал ее почаще вырываться на свободу. Стоило ему услышать от Рафаэллы, что ее мать скоро появится на день-другой в Нью-Йорке по пути в Буэнос-Айрес, или в Мехико, или куда-то еще, вместе с вечной толпой сестер и кузин, он незамедлительно брался за уговоры, чтобы Рафаэлла провела время с ними, будь то сутки или десять. Пусть выглянет на свет Божий хоть на малый срок. Он ведь знал, что в этой толпе ей обеспечены безопасность, защита, постоянное сопровождение. Единственно, когда ей приходилось побыть одной, так это в полете до Европы или Нью-Йорка. Домашний шофер неизменно подвозил ее прямо к самолету в Сан-Франциско, и наемный лимузин обязательно поджидал ее у трапа в конце маршрута. Рафаэлла по-прежнему жила как принцесса, только вот волшебная сказка претерпела ощутимые изменения. Глаза Рафаэллы казались еще больше и спокойнее прежнего, она подолгу могла сидеть в молчании и задумчивости, глядя на огонь или же уставясь на море. Ее смех отошел в область воспоминаний, а если и раздавался вдруг, то словно по недоразумению.