Бывшая заплакала. Оружие, против которого я был бессилен. В финале нашего совместного забега она часто обнажала этот меч. Казалось бы, мог привыкнуть. Семь лет после развода. Казалось бы, мог забыть. Ан нет, сразу чувствуешь себя виноватым.
Кто сына искалечил? — ты, Золотарь.
Вот такая логика.
Чтобы не брякнуть лишнего, я встал и отошел к окну. За спиной всхлипывали. В голливудовских фильмах больницы — райские кущи. Светлый коридор, деловитые медики, зеленые, приятные глазу халаты. И стеклянная дверь, сквозь которую видно кровать с пострадавшим. У нас иначе. Пахнет «столовским» борщом и хлоркой. У входа на этаж, за дряхлым столом, скучает жирная медсестра. Двери выкрашены белилами. Свинцовыми, как мерзость жизни.
Ничего не видно, никуда не пускают.
— Лучше бы он сам упал, — вздохнули за спиной. — Или авария.
— Почему?
— Его били, Саша. По голове. По рукам. Железным прутом.
— Откуда ты знаешь?
— Про прут? Я не знаю. Я закрою глаза и вижу… Когда авария, не так дико. Некого винить, разве что бога. А тут — живые люди. Незнакомые. Встретили, остановили, решили развлечься. Я даже не знаю, что сделаю, если увижу их…
Когда я услышал про бога, понял: бывшая на грани. Недавно она сделалась религиозна. Заезжий пастор — улыбка рекламного агента, хватка бульдога. Молитвенный дом, собрания, ячейки. Библия наизусть. Миссионерский пыл. Рвение неофита. Попытки вовлечь меня и Антошку. К счастью, я оказался ленив, а Антон — благоразумен.
Если она готова винить бога — дело швах.
— Где ты их увидишь?
— В милиции. Или на суде. Не знаю… Наверное, ничего не сделаю. Мне страшно, Саша.
— Ладно тебе… Не трави душу. Антошке этим не поможешь.
— Ты иди домой. К нему все равно не пустят.
— А ты? Пошли, я подвезу тебя на такси.
— Я еще посижу. Я клиентов отменила, день свободный.
Когда мы подали заявление, с нас смеялась вся округа. Редактор и маникюрша. Дельфин и русалка, как поется в известной песне, не пара. Три раза не пара. А у нас любовь. Страсть. Общность интересов — черт ее знает, откуда она взялась. Мы гуляли ночами. Я читал Самойлова:
- — Поворожи, цыганка,
- На картах погадай,
- Ограбь меня до нитки,
- Но молодость отдай.
- Обобранный до нитки,
- Неловкий, молодой,
- Поеду я в пролетке
- С лошадкою гнедой…
Бывшая, тогда еще будущая, смеялась. Она умела чудесно смеяться. Зачем тебе молодость, спрашивала она. Ты и так молодой. Зеленый, как огурчик. У нее был талант. Банальности оживали в ее речи.
Расписывались мы на третьем месяце. В марте родился Антошка.
- — Скажи-ка мне, извозчик,
- Куда меня везешь?
- Ведь у меня в кармане
- Один несчастный грош.
- Извозчик мне ответит:
- — Не можешь — не плати.
- Ведь сам не знаешь, малый,
- Куда тебя везти…
Пять лет счастье ехало с горки вниз. Мальчишка, подложивший картонку под тощий зад. Еще пять лет счастье тупо смотрелось в зеркало. Морщинки, красные глаза, первая седина. «Это я? — размышляло оно. — Счастье?» Мы не скандалили. Не повышали голос. Просто разучились радоваться друг другу.
Привычка не спасала.
Вот последний год — тот да, эпоха ссор. До сих пор стыдно перед Антошкой. Она плакала. Я кричал. Придуманные обиды, ерундовые поводы. И сразу — в крик. Во мне жила странная агрессия. В какой-то детской пьесе у главного злыдня в башке торчал серебряный гвоздь. Если злыдень регулярно не делал гадости, у него болела голова. У меня болела голова, если я не кричал на жену.
Разбежались мы до странного легко. Все — плач и крик — прекратилось с подачей заявления. Словно выключили энергию. И Антошка, десятилетний мудрец, принял ситуацию без демонстраций. «Знаешь, папа, — сказал он мне, — так лучше.» Парень унаследовал талант матери. Он говорил банальности, как истину. Новорожденную, свежую истину.
Возможно, так оно и было.
- — Не молодой, не старый,
- Не мертвый, не живой,
- Обобранный до нитки,
- Я побреду Москвой.
- И вдруг — знакомый дворик,
- Где сушится белье.
- — Привет, мой друг Татьяна!
- Пусти меня в жилье!
— Не пущу, Саша. Не надо.
— Это стихи.
— Я помню. На жилье не рассчитывай.