Лёгкий стук повозок выдавал шоссе.
На станции перебегали штабные, связные, переговаривались телефонисты, санитары – сдержанно, но довольный был гулок отовсюду. Долгой дневной дорогой столько повстречав сегодня раненых и перепуганных, все нечволодовцы теперь ощущали себя победителями.
Холодела безветренная тишина. Ни звука от немцев. В темноте не было видно разрушений, простирался куполом мирный звёздный вечер.
– В девять будет – четыре часа, – сказал Нечволодов, сидя на гнутом и покатом своде погреба. – Скоро ли девять?
Присевший рядом Смысловский задрал голову в небо, поводил:
– Да вот-вот, уже подходит.
– Откуда вы…?
– По звёздам.
– И так точно?
– Привык. До четверти часа всегда можно.
– Специально занимались астрономией?
– Порядочный артиллерист обязан.
Знал Нечволодов: пятеро их было братьев, Смысловских, и все пятеро – артиллерийские офицеры, и все деловые, даже учёные. Которого-то из них Нечволодов уже встречал.
– Вас как зовут?
– Алексей Констиныч.
– А где братья?
– Один – тут, в первом корпусе.
Нащупал Нечволодов в кармане шинели забытый электрический фонарик – немецкий ладный фонарик, где-то найденный сегодня и ему подаренный унтером. Засветил на часы.
Было без трёх минут девять.
И, не сходя с погреба, распорядясь негромко, чтобы приготовили конного, стал подсвечивать себе на полевую сумку и, водя световое пятно, писал химическим карандашом:
“Генералу Благовещенскому. 21.00, станция Ротфлис.
С двумя батальонами ладожцев, мортирами и тяжёлым дивизионом составляю общий резерв корпуса. Ввёл ладожские батальоны в бой. С 17.00 не имею распоряжений начальника дивизии.
Кому было ещё писать? И как было ещё на военном языке объяснить им: уже четыре часа, как все вы бежали, шкуры! Отзовитесь же! Тут – можно держаться, но где вы все??
Прочёл Смысловскому. Рошко отнёс нарочному. Нарочный поскакал. Ещё приказал Нечволодов: усилить сторожевое охранение батальонов.
И молчали. На косой крыше погреба, подтянув колени, приобняв их руками, Нечволодов молчал.
Разговориться с ним было нелегко. Хотя знал Смысловский, что это генерал не такой простой, на свободе он книги пишет.
– Я вам мешаю? Я пойду?
– Нет, останьтесь, – попросил Нечволодов.
А зачем – непонятно. Молчал, и голову опустите.
Время тянулось. Неизвестное что-то могло меняться, шевелиться, передвигаться в темноте.
Отдельно высказать это страшно: потерять жизнь, умереть. Но вот так сидеть двум тысячам человек в затаённо-гиблой, мирной темноте брошенными, забытыми, – как будто пока и не страшно.
До чего было тихо! Поверить нельзя, как только что гремело здесь. Да вообще в войну поверить. Военные таились, скрывали свои движения и звуки, а обычных мирных – не было, и огней не было, вымерло всё. Густо-чёрная неразличимая мёртвая земля лежала под живым, переливчатым небом, где всё было на месте, всё знало себе предел и закон.
Смысловский откинулся спиной, на наклонном погребе это было удобно, поглаживал длинную бороду и смотрел на небо. Как лежал он – как раз перед ним протянулась ожерельная цепь Андромеды к пяти раскинутым ярким звёздам Пегаса.
И постепенно этот вечный чистый блеск умирил в командире дивизиона тот порыв, с которым он сюда пришёл: что нельзя его отличным тяжёлым батареям оставаться на огневых позициях без снарядов и почти без прикрытия. Были какие-то и незримые законы.
Он полежал ещё и сказал:
– Действительно. Дерёмся за какую-то станцию Ротфлис. А вся Земля наша…
У него был живой, подвижный, богатый ум, не могущий минуты ничего не втягивать, ничего не выдавать.
– … Блудный сын царственного светила. Только и живёт подаянием отцовского света и тепла. Но с каждым годом его всё меньше, атмосфера беднеет кислородом. Придёт час – наше тёплое одеяло износится, и всякая жизнь на Земле погибнет… Если б это непрерывно все помнили – что б нам тогда Восточная Пруссия?… Сербия?…
Нечволодов молчал.
– А внутри?… Раскалённая масса так и просится наружу. Толщина земной коры – полсотни вёрст, это тонкая кожица мессинского апельсина, или пенка на кипящем молоке. И всё благополучие человечества – на этой пенке…
Нечволодов не возражал.
– Уже однажды, десять тысяч лет назад, почти всё живое было похоронено. Но это ничему нас не научило.