Они оба говорили приглушённо.
— Это на чём настойка?
— На водке.
— Вы сами делали?
— У-гм.
— И какая ж концентрация?
— Да какая… Дал мне охапку, говорит: вот это — на три поллитра. Я и разделил.
— Но весит-то сколько?
— А он не взвешивал. Он так, на глазок принёс.
— На глазок? Такой ядище! Это — аконитум! Подумайте сами!
— А что мне думать? — начал сердиться Костоглотов. — Вы бы попробовали умирать одна во всей вселенной, да когда комендатура вас за черту посёлка не выпускает, вот тогда б и думали — аконитум! да сколько весит! Мне эта пригоршня корня, знаете, сколько могла потянуть? Двадцать лет каторжных работ! За самовольную отлучку с места ссылки. А я поехал. За полтораста километров. В горы. Живёт такой старик, Кременцов, борода академика Павлова. Из поселенцев начала века. Чистый знахарь! — сам корешок собирает, сам дозы назначает. В собственной деревне над ним смеются, в своём ведь отечестве нет пророка. А из Москвы и Ленинграда приезжают. Корреспондент „Правды“ приезжал. Говорят, убедился. А сейчас слухи, что старика посадили. Потому что дураки какие-то развели на поллитре и открыто в кухне держали, а позвали на ноябрьские гостей, тем водки не хватило, они без хозяев и выпили. Трое насмерть. А ещё в одном доме дети отравились. А старик при чём? Он предупреждал…
Но, заметив, что уже говорит против себя, Костоглотов замолк.
Гангарт волновалась:
— Так вот именно! Содержание сильнодействующих веществ в общих палатах — запрещено! Это исключается — абсолютно! Возможен несчастный случай. Дайте-ка сюда флакончик!
— Нет, — уверенно отказался он.
— Дайте! — она соединила брови и протянула руку к его сжатой руке.
Крепкие, большие, много работавшие пальцы Костоглотова закрылись так, что и пузырька в них видно не было.
Он улыбнулся:
— Так у вас не выйдет.
Она расслабила брови:
— В конце концов я знаю, когда вы гуляете, и могу взять флакончик без вас.
— Хорошо, что предупредили, теперь запрячу.
— На верёвочке за окно? Что ж мне остаётся, пойти и заявить?
— Не верю. Вы же сами сегодня осудили доносы!
— Но вы мне не оставляете никакого средства!
— И значит нужно доносить? Недостойно. Вы боитесь, что настойку выпьет вот товарищ Русанов? Я не допущу. Заверну и упакую. Но я буду уезжать от вас — ведь я опять начну корнем лечиться, а как же! А вы в него не верите?
— Совершенно! Это тёмные суеверия и игра со смертью. Я верю только в научные схемы, испытанные на практике. Так меня учили. И так думают все онкологи. Дайте сюда флакон.
Она всё-таки пробовала разжать его верхний палец.
Он смотрел в её рассерженные светло-кофейные глаза, и не только не хотелось ему упорствовать или спорить с ней, а с удовольствием он отдал бы ей этот пузырёк, и всю даже тумбочку. Но поступиться убеждениями ему было трудно.
— Э-эх, святая наука! — вздохнул он. — Если б это было всё так безусловно, не опровергало само себя каждые десять лет. А во что должен верить я? В ваши уколы? Вот зачем мне новые уколы ещё назначили? Что это за уколы?
— Очень нужные! Очень важные для вашей жизни! Вам надо жизнь спасти! — она выговорила это ему особенно настойчиво, и светлая вера была в её глазах. — Не думайте, что вы выздоровели!
— Ну, а точней? В чём их действие?
— А зачем вам точней! Они вылечивают. Они не дают возникать метастазам. Точней вы не поймёте… Хорошо, тогда отдайте мне флакон, а я даю вам честное слово, что верну его, когда будете уезжать!
Они смотрели друг на друга.
Он прекомично выглядел — уже одетый для прогулки в бабий халат и перепоясанный ремнём со звездой.
Но до чего ж она настаивала! Шут с ним, с флаконом, не жалко и отдать, дома у него ещё вдесятеро этого аконитума. Беда в другом: вот милая женщина со светло-кофейными глазами. Такое светящееся лицо. С ней так приятно разговаривать. Но ведь никогда невозможно будет её поцеловать. И когда он вернётся в свою глушь, ему даже поверить будет нельзя, что он сидел рядом вплоть вот с такой светящейся женщиной, и она хотела его, Костоглотова, спасти во что бы то ни стало!
Но именно спасти его она и не может.
— Вам тоже я опасаюсь отдать, — пошутил он. — У вас кто-нибудь дома выпьет.
(Кто! Кто выпьет дома?!. Она жила одна. Но сказать это сейчас было неуместно, неприлично.)