Однажды утром, когда Карою только исполнилось двадцать один, Имре поздно вышел к завтраку по причине затянувшегося накануне вечера в «Гербо». Карой дожидался его за неубранным столом. Имре медленно опустился на стул и разочарованно поглядел в пустой кофейник.
— Бурный вечерок, старик? — спросил сын, без необходимости повышая голос.
— Бурный — нет, не сказал бы. Познавательный.
— Познавательный? С этими жидами и щелкоперами? Что ж, каждому свое.
— Жидами и щелкоперами? — непонимающе повторил Имре. — Это что за новости?
Молодой Хорват похлопал по статье в раскрытой на столе газете и подвинул ее отцу.
— Ничего такого, чего я не замечал сам, но приятно увидеть это в печати. Приятно узнать, что еще есть время спасти наш капитал. Мое наследство, не забывай. Время разобраться, на тех ли камнях утверждено наше состояние. Память какого народа, хотелось бы мне знать, — закончил сын с саркастической усмешкой, которая была бы вполне уместна в «Гербо».
Имре, похмельный и хронически не понимающий, к чему клонит вздорный отпрыск, взял газету и через несколько секунд засмеялся. Он потянулся через стол и ущипнул сына за щеку — ласка, к которой он почти никогда не прибегал, даже когда сын был в подходящем возрасте.
— Ты меня почти провел! — сказал Имре.
Карой готовился к обязательному все проясняющему спору о принципах, но отцовский снисходительный тон настолько сбил его с толку, что почти стер с лица отрепетированную усмешку.
— Я?
— Кажется, на сегодня это лучшее достижение Хорна, — задумчиво сказал отец.
«Кажется мне, — начиналась заметка, так тронувшая Кароя Хорвата в 1899 году, — что евреи и щелкоперы, которые загрязняют наши сцены своими пьесками и загрязняют город своими кофеенками и превращают Будапешт в сущие Содом и Гоморру своими противоестественными обычаями, подвергают нас, подлинных мадьяр, ужасной опасности. Лично я не желаю сидеть за столом рядом с ними, когда Создатель решит метнуть стрелу молнии и выжечь эту язву раз и навсегда. Лично я не хочу сидеть в театре и смотреть мерзкую пьеску, написанную ростовщиками, когда нация наконец взметнется в омерзении и разорвет актеров и авторов на клочки, вытерпев очередную демонстрацию того, что умы поскромнее моего настойчиво комментируют как „блестящее остроумие“, „высокую комедию“ и „кажется, лучшее на сегодня произведение Эндре Хорна“. Я спрашиваю вас, братья, добрые мадьяры, доколе еще нам ждать, пока придет нам какое-нибудь освобождение? По-моему, не нужно надеяться, что Бог повергнет этих извращенцев до закрытия спектакля 18 числа следующего месяца, потому что в полных залах, перед которыми играется эта пьеса, должны оказаться хотя бы немногие честные, пусть и обманутые люди. Однако если стремительно близящийся конец века не есть подходящее время для Судного дня, который отделит зерна от скверны, то я не знаю, когда будет подходящее. Меньше всего я намерен указывать Творцу, что делать, — это работа Папы, но лично я с нетерпением жду 1 января 1900 года. Я спрячусь дома под кроватью, и когда потоп схлынет и улицы очистятся и Господь в своей Мудрости явится принять достойных на вершине золотой лестницы, которую он опустит нам, тогда я выйду со всеми своими друзьями и семьей из-под моей кровати, и мы легкой стопой пройдем над корчащимися и визжащими телами этих так называемых драматургов и вознесемся в рай, где, уж конечно, будут развлечения получше, чем „Брут и Юлии“ Эндре Хорна, который сейчас идет в театре „Замок“ на улице Синхаз, и книжки получше последнего сборника нескладных так называемых любовных песен Михая Анталля „Сезон огней“, недавно к шумному одобрению дураков отпечатанного в издательстве „Хорват“, и поистине небесная музыка вместо жутких экспериментов Яноша Балинта, от чьих опусов добрых людей тошнит, пока так называемые законодатели вкусов объявляют Балинта гением первого ряда и драгоценностью венгерской культуры. Лично я не намерен ни читать, ни слушать такие сочинения, когда окажусь ошую нашего Господа, после того, как Всевышний скажет мне, что можно выходить из-под кровати, куда я уже вскоре удаляюсь готовиться к надвигающейся буре».
У Кароя едва хватило терпения понять, отчего отцу этот мощный, хлесткий (и художественно метафоричный) выпад против его подлого предательского клуба (и даже против нашей типографии, боже!) показался смешным, но не разоблачительным и тревожным. В этом авторе по имени Пал Мадьяр Карой в конце концов нашел того, кто облек в слова все его омерзение от фальшивых друзей отца, весь стыд от слияния семейного дела с этой невенгерской заразой, и вдруг отец смеется и поздравляет Кароя с тем, что тот его почти провел. Объяснение происходило мучительно долго.