— Пока это письмо не включили в биографию — не ван ден Гюйгенса: его биографию, уверяю тебя, никто никогда не напишет — а автора письма, Хендрика Мюллера, по-настоящему значительного художника. Там-то я и прочел это письмо, хотя автор биографии совершенно не понял его значения.
Теперь Марк улыбается и говорит медленно и тихо, вновь быстро завладевая вниманием Джона.
— Мюллер пишет: «Яан, зимние месяцы ужасно холодны. Днем работать в моей студии еще терпимо, но вести там дискуссии по вечерам невозможно. Не мог бы ты устроить постоянный стол для меня и моих друзей у твоего камина? Мы будем покупать еду и вино, и, может быть, ты снизил бы нам цену, если бы мы обещали приходить каждый вечер до апреля или до мая».
Марк наизусть цитирует эту поэму непревзойденного красноречия и эмоциональной силы. В этот миг Марку Пейтону требуется лишь одно — убедиться, что Джон понимает письмо, и — если расширить — самого Марка. Он говорит спокойно, крепко сцепив пальцы на затылке.
— Понимаешь, Джон, признанный гений Мюллер говорит с нами. С тобой и со мной. Сейчас он здесь, в этой комнате. Он… Он трогает тебя за плечо, вот так. Он наш друг, Мюллер. Мы любим его картины, это конечно, но это как все, не это важно. Нет, я люблю его за… о, за то, как он умеет пить. Или за то, что для нас он — открытая книга. Танцует он, если не пьян, довольно плохо. А как он смотрит на своего мудака-братца, или как он… — (Марк снимает руку с Джонова плеча и вновь оборачивается к стойке.) — Как бы там ни было, он нам говорит: «Парни — Марк, Джон, — у меня в квартире холодно, понимаете?» А мы понимаем, мы знаем. Мы все время там были.
Эмили снимает тогу, стоит в извивающихся осьминожьих отсветах пламени, горящего в семнадцатом веке. Прокусывает кожицу виноградины, и Джон, всхрапывая, рвет с плеч просторную белую рубаху, не упуская между тем спросить:
— Холодно в квартире у него?
— Да. Сту-ужа, — Марк растягивает слово «стужа» двумя резиновыми слогами.
— «У меня в квартире так холодно, что я вообще-то думаю, надо мне с моими друзьями и учениками для наших ежедневных бесед о живописи где-то встречаться, где поуютнее. Почему бы не в трактире моего друга Яана, где есть большой очаг, еда и вино?»
Марк говорит с предположительным голландским акцентом и ждет, пока важность сказанного дойдет до слушателей.
— Там, наверное, будет потеплее, — вступает Джон.
— Да! Он ходил в трактир ван ден Гюйгенса — в кафе — потому что там было теплее! Только поэтому. Там теплее. Понимаешь? Джон, ты понимаешь? Должно быть, в то время художники по всей Европе знали, что в трактире — то есть в кафе — теплее. Во всем мире люди ходят в кафе, потому что там тепло. Их ученики, видимо, просто продолжили эту практику — не традицию, нет, просто практику — потому что им было теплее… Но уже их ученики или ученики учеников…
Голос Марка становится медленнее, глуше. Он выпускает воздух из раздутых щек.
— Они, они ходят в кафе, потому что так делают художники. Видишь теперь?
Марк требует ответа у Джона, ему невыносимо даже надеяться, что Джон или хоть кто-то другой — друг, любовник, посторонний — когда-нибудь увидит в Хендрике Мюллере героя, человека, который действовал без оглядки ни на какое деспотичное прошлое, ни на какую тоску ни по какому золотому веку Марк и для себя вряд ли в силах выразить словами сокрушительную важность Хендрика Мюллера. Быть собой. Быть дома. Знать, что твои желания — вправду твои, а не желания давно умерших предков — ненамеренно, неизбежно; или хуже, худшее — диктат безликих Привычки, Стиля, Традиции, Истории. Идти куда-то, потому что там теплее, жить и просто быть. С правильным человеком, по правильной причине, как вот сейчас, сию минуту — так что даже само это место бакалейная лавка без какой-либо истории, может засветиться важностью былого прямо теперь, в этот вечер. Еще одна, последняя попытка:
— Из всех, кого я знаю, ты, Джон, точно должен понять, насколько поразительно мое открытие.
— Я понимаю, что ты полный маньяк, если это тебя хоть как-то утешит.
XVIII
Войдя на следующее утро в отдел новостей и раскидав приветствия, Джон скользнул за компьютер и стал набирать свои заметки с вечеринки в посольстве в честь Четвертого июля. Они сорок лет мечтали о свободе, пишет Джон и таращится на свое невероятно точное и глубокомысленное предложение и на моргающий на экране курсор. Он попеременно огорчается и упивается тем, как часто Эмили врывается в его мозг, вытесняя мысли о деле и дразня. Джон сидит с приоткрытым ртом, уставившись на убийственное обобщение, не дописанное на экране компьютера. Курсор мигает все реже, ленивее и аритмичнее, редкими вздохами. Мырг. Руки неподвижно лежат на клавиатуре, пока Джон не вспоминает Эмили в тоге, ночные запахи на улице, закрытые глаза Эмили, когда она танцует с ним, скорое бегство с Джулиями — тут руки начинают печатать сами собой, фываолд; и заставляют курсор пыхтеть, как обезумевшую от крови гиену.