Как и обычно: оттолкнутая девушка не может же вечно крутиться одна. Того и надо ждать: какая-то компания с тамбовского Порохового завода. Там – инженер какой-то, “чистокровно чеховский”, застенчивый, тоскующий, мечтательный, в общем растяпа. Жена его, узнаём от Зинаиды, конечно, “крайне бледная, мёртвая личность“. Сперва за предположительное только словечко “флирт” Зинаида хлобучила ему голову. А после скольких-то поворотов сдалась, но тут же послала инженерика – открыться во всём жене. Чтобы та – знала!
– Прямо вот так? Самому жене открыться? – с живостью послышалось от полковника.
– Да. Самому пойти – и сказать.
– Да зачем же??
Фёдор Дмитрия и сам плохо понимал:
– Мол… не могу питаться крадеными отношениями! Чёрт его знает, этот девичий ход мысля, я говорю – мозги сломаешь, если за ним следить.
– И что ж инженер?
– Пошёл. И открылся.
Чмокнул, хмыкнул спутник.
– И?
– И так вот жили. Несколько месяцев.
– А что вы думаете? – а какой-то резон есть: честно, открыто. А почему в самом деле всегда иначе?
За тёмным окном проносился и вовсе тёмный мир, лишь с бледной дрожью от соседних освещённых окон да иногда с мерклыми сельскими огоньками.
– …Или вдруг: а вы можете себе вообразить – бесовский полёт? Все оковы сброшены за миг полёта! – вверх? или вниз? куда бы ни пришлось – разве не завидно? Пожелайте себе пережить такое!
… Из тёмного окна девчёнка эта дальняя – как нависала, ввисала в их купе – неслась за поездом через тёмное пространство – ногами? крыльями? метлой?…
– …Или вдруг: ay, ay! – кричит один выжатый лимон другому: как мы весело плясали, подбоченясь! а сок потёк кислый, мутно-обыкновенный, как во всех лимонах. Так стоило ли, Фёдор Дмитрич?
А Фёдор Дмитрич тебя толкал к нему, что ли? Жалко-жалко, да и Бог с тобой. Фёдору Дмитричу теперь только ребус разгадывать, почему лимон? Кончилось у них там. Жена там бледная ли, мёртвая, от истории ещё мертвей, – а мужа своего отобрала назад. А девчёнку, как с карусели сорванную, – фью-у-уть!
…Голова окунутая и вынутая, освещённая знанием и властью, на кого посмотрит… Тамбовский перрон.
Фёдор Дмитрич забыл и чай попивать, склонился над стаканом, как прихваченный, – думал. Как будто тут, меж них двоих придуматься могло.
Огоньки поддувала умерились, залеплились. Сидели как у погасшего костра.
– А тут: Фёдор Дмитрич! Мама у меня умерла! А я… я не могла и на похоронах её появиться…- Да почему ж? Мать-то – за что же?… И письма уже не из Тамбова, а из Кирсановского уезда. Что, почему? Опять ребус, опять должны новые письма приходить, чтобы тебе догадаться: потому упустила смерть матери – скрывала беременность, в деревне рожала тайком.
И здесь, одна, донашивая, рожая, кормя, беззащитная, подстреленная, – именно к Фёдору она не замолкла, именно его – не стыдилась. В развалюшке с приплюснутым потолком, еле печку успевая топить, впервые сама стряпая неумело, – не старалась щегольнуть оборотом стиля или мыслью, и не разыгрывала беспечности более, и без заносов тех полоумных. Молоко высохло! Это красиво называется – внебрачная любовь, неподкупное чувство, – а вот измученная мать, слабая кроха, нет молока, смена кормилиц… Будущее России? – неизмеримо выше, согласна, но когда милый нежный ротик тянется к своему источнику жизни, а ты обманываешь, не можешь ему дать… Без прежнего хорохорства, без дерзкого тона, без подразниваний, открыто за утешением: Фёдор Дмитрич, позади ничего, впереди ничего, бестолково прожито и силы исчерпаны… И в Бога-утешителя – не верю.
Впрочем! – и не раскаивается. Ни в чём. И не терзается дальней городской молвой. И – не уязвлена гордость. Только свистящий страх одиночества.
Из наружной тьмы, из вихря, через двойное стекло окна не может вступить плоть. Но – за ними вдогонку, за поездом, со скоростью их, не отставая – летит! И может быть втягивается в купе позябливающей струйкой.
Вдруг почему-то ответил ей с чувством, каким прежде никогда не писал, – с простой сердечностью, как между ними не бывало, и ничуть не испытывая ревности, что ребёнок от другого, – и в недели изменились письма Зинаиды: зачастили, перекрывались, уже не ответ на ответ. Со светом и лёгкостью писала она о своём “типуленьке”, и как над ним дрожит, и смеялась, как прежде ахали все, что из такой сумасбродной девицы не выйдет матери, а она пелёнками и сосками вот занята, напевая. А когда засмеётся малыш беззубым ротиком, то даже жутко становится от наплыва счастья.