– Хорошо. Очень хорошо, – сказал он и улыбнулся Акиндину. – Спасибо, товарищ Кокушкин.
Подумал – привстал, и пожал руку Акиндину через стол.
Тогда и Мария тоже встала, подошла – и пожала руку Кеше. Да бережно как пожала, или нежно как – зашлось кешино сердце, голова закружилась. Барышня такая ему и издали не снилась, не то что прикоснуться.
Воротилась Мария, села. И Машистов опустился в стул медленным прочным движением. И Акиндин так понял, что и ему – сесть, да комната и тесна была на пятерых, чтоб расхаживать тут. И он – сел у ближнего же стола, перед собой на стол шапку положил. И улыбался.
И только Дахин один стоял. Хмурясь.
Вадим посмотрел на того, на другого. И замешательство заметил и оценил, что всё правильно.
– Молодец, товарищ Кокушкин, – сказал он чётко, ясно, закруглённо, как награждая каждым словом. – И всегда следуйте своему рабочему чутью, оно не обманет.
– Он и слесарь у нас не плохой, – добавил Машистов.
– Оно не обманет. Подойдёт к вам сборщик на помощь раненым, или там семействам убитых, или беженцам – что вы ответите?
Может и знал Акиндин, может и нашёлся бы ответить тому сборщику, – а сейчас? В нужное попасть не мог, да вымолвить ничего не мог, на барышню дивную косясь.
– Что вам подсказывает чутьё?
Не стянув губ, не покрыв зубов, смотрел Акиндин на бледного важного барича зачарованно.
Но Вадим и не ждал ответа. Неторопливо, сам себя слушая, а ясными глазами глядя на Кешу, объяснял:
– Надо ответить: а разве правительство спрашивало нас, когда затевало войну? Разве это мы виноваты, что оказались вдовы, сироты, калеки, беженцы? Вот кто затевал, кто их оставил такими, тот пусть и платит. Да разве морю народного бедствия можно помочь скудными рабочими грошами?… А подойдут к вам собирать на политических жертв, на сосланных, на венки или на семьи – вот это наш сбор, тут кроме нас, рабочих, никто.
Ни радостного, ни похвального уже ничего не было в этих словах, но Акиндин так и застыл, полуулыбаясь.
А Мария, не по молодости степенная, сидела с тем спокойствием несуетливой красоты, какое бывает в русских женских лицах. Слушала Вадима, не пророня, и переводила на Кешу, проверяя, и благожелательно на остальных.
– Вот на этот крючок патриотизма и ловят нас. У кого сердца молотом не откованные.
Образ! Мария не упустила его тёмными распахнутыми глазами. Как это верно и метко! Вот сидел через стол от неё Машистов. Не только лицо его как будто вышло из-под того молота – не уже к челюсти, не шире ко лбу, с твёрдыми неподвижными глазами, но и вся его ощутимая душевная железность – не от того ли откованного сердца?
А Вадим, не скупясь, продолжал и для одного Кеши, ибо остальным это уж слишком азбучно было:
– Надо открывать себе глаза, товарищ Кокушкин, что наш враг – не в далёкой где-то стране, за границей, а тут, у нас, рядом. До каких же пор будем поддаваться, что русский солдат – наш брат, ему нужно пушку скорей, а немецкий солдат, немецкий рабочий – что ж, нам не брат? Или не всё равно для пролетариата, кто его эксплуатирует – русский капиталист или немецкий? Кто вас слишком назойливо призывает спасать отечество, тому отвечайте старым обуховским лозунгом Девятьсот Первого года, вашим же лозунгом. Знаете, помните?
Где там Кеша, юнец, кажется и другие не знали, не читали. Но Вадим знал, хотя и не обуховец, и теперь уж для всех:
– Наше отечество – там, где хлеб .
Так, так, моргал Акиндин. Очень был согласен, польщён. Уходить – не собирался.
А Дахин стоял над ним, сердитый. Так и не сел.
Достаточно было сказано, но потому ль, что остальные не подошли, товарищ Вадим, белым носовым платком отерши углы рта, продолжил и ещё, так же ясно, гладко и без форсировки голоса:
– Нам – умирать, а им – только пир, им эта война хоть десять лет иди. Вам – бумажные деньги, а воротилы расхищают народное золото. Вот, например, что вы сейчас едите? Ведь нечего.
– Щи, картошку, – вспомнил Кеша. – Рыбу.
– А щи – без мяса?
– Когда и мясные.
– Вот. Да хлеб ржаной, ситного вы не купите. На этой еде разве по силам пушки отливать?… А что фабриканты кушают? Вы представляете?
Нет, этого Акиндин не представлял никак. Да и другие тоже. Там какие-нибудь рябчики, плавающие в сметане, неописуемые, на земле не бывающие.
– Рубаха, – осмелел Акиндин, – раньше три четвертака и сносу нет. А сейчас как бы не три целковых. – Ещё оживился. – За угол я платил два рубля, а нынче хозяйка восемь требует.