– На пропаганду Ленина-Ульянова не надо обращать внимания. Ведь уже известен ответ германских социалистов: они – не свергают Вильгельма. И было бы нашей изменой павшим – теперь не довести войну до конца, проиграть дело свободы, на которое затрачено столько усилий, также и сидящими в этом зале…
Спел певец два романса Глазунова – его уже совсем неприлично не слушали.
Какой-то железнодорожник, с их съезда. Отложить все требования, а только воевать до победы. Не хотим изменять отечеству и ничего слышать о Ленине.
Поднялись рукоплескания – но и шум. Из бенуара здоровый мужской голос закричал:
– А вот есть письма о братании с немцами, послушайте!
Это был изрядный верзила с шевелюрой Самсона. Не сумняшесь, он тут же полез через барьер бенуара, спрыгнул в партерный проход и пошёл на сцену. Довольно-таки был небрежен и растрёпан.
– Кто такой? Откуда? – кричали ему. – Фамилия?
Уже на сцене, скрестив руки, и с вызовом в зал:
– Я вернулся из Сибири. Был на каторге. Я – Бернштейн, Илья.
Возгласы уважения:
– А-а, политический!… Как раз… Так дать ему слово!
И Ольга Керенская, до того в недоумении, теперь пригласила Самсона говорить. А он бесстрашно:
– Нет, я – уголовный! Но! – предупредил грозно, – совесть моя чиста.
Это очень понравилось залу:
– Ура!… Ура!…
– Пусть говорит!
Тома, узнав от переводчика смысл, схватил Палеолога за руку на барьере, он сиял:
– Какое беспримерное величие души!… Какая великолепная красота! Это – революция!
И каторжанин начал читать со сцены письмо кому-то с фронта, как немцы братаются с нашими и не хотят воевать. Но, перебивая его, поднялись аплодисменты, и всё громче и громче, зал оборачивался: в царской ложе, рядом с французами, заметили вошедшего Керенского – подтянуто, в рост у барьера, одна рука всунута под борт австрийской курточки.
Все стали кричать, чтоб он шёл на сцену. Он по-военному повернулся, ушёл из ложи – и через минуту был на сцене, рядом с каторжанином.
И стал сразу говорить. Нет, его нисколько не смущают ленинцы. Теперь дело не в словах, дело в делах, а высказываться теперь может всякий. Правительство – ничего не боится!
И вдруг, после такой отчётливой фразы:
– Но правительство готово и уйти, если его не захотят.
Что такое? – куда? зачем? кто не хочет?
Откуда эта мысль? Как странно выразился.
– Мы никогда не употребим силы, чтобы навязывать наши убеждения. Но чтобы мы закрепили завоёванные свободы – надо, чтобы мы не запечатлели себя изменой перед мировой демократией, не покрыли себя позором перед нашими союзниками!
Всё. Положительно молодец. Море аплодисментов, нет, столичная публика ещё не потеряна.
Теперь Бернштейн хотел дочитывать своё, но публика уже не желала его слушать. Керенский вступился, чтоб этому тоже дали высказаться. А сам исчез.
Дали. Бернштейн прочёл ещё второе письмо, ему стали свистеть. Тогда он показал публике неприличный жест рукой по локоть и ушёл за сцену.
Тут из зала стал кричать звонко-петушистый военный:
– Я – делегат от Кавказского фронта, от 42 тысяч человек! Когда у вас кончатся праздники?! У нас там воюют!
Зал и его покрыл одушевлёнными аплодисментами.
Со сцены объявили певицу Кузнецову, она вышла в изумительном платьи с блёстками, спела романс Рахманинова, потом страстным, хватающим за душу голосом – арию из „Тоски”. Эту – хорошо слушали. За нею – виолончелист.
Тем временем в ложу дипломатов пришла сама Керенская – повести на сцену Альбера Тома. Так и было условлено. Но крупноголовый, бородатый и подростково сияющий Тома следовал за ней в большом волнении. Он понимал, что участвует в крупных шагах мировой истории, он сам идёт как история. И вот уже вывели его перед публикой (большое брюшко, не очень прилично социалисту), гром аплодисментов, переводчик переводит, а карандаши корреспондентов строчат по блокнотам наперегонки:
– Гражданки! – (Французская вежливость, тут так и не вспоминают.) – Граждане! Как наши русские товарищи революционеры, и мы пришли на этот праздник с чувством восторга, горячей симпатии и печали. Мы во Франции узнали о первых содроганиях русской свободы – от политических эмигрантов, кого изгнало прежнее правительство. Они нам раскрыли глаза на все страдания и мученичество, которые понадобились для медленного рождения нынешней свободы. Сегодня вечером среди воспоминаний, которые толпятся в моём сердце и в сердцах моих товарищей, ярко выступает погребальное шествие, которое мы совершали вместе в Париже в тот памятный день, когда провожали того, кто был прежде Григорий Гершуни, образуя вокруг него длинную цепь дружбы.