— Случалось ли вам ощущать на себе его яростную руку?
— Чью? — Нелепый вопрос; веер прикрывает прелестный румянец и выковку лжи. — Разумеется, нет.
Джозеф весьма благороден.
— Благородный воитель.
— Он был по большей части доктором.
— Отмечен за доблесть, так, кажется, сказали вы? Что до практикуемой им медицины — она благородна?
Вдохновенный вопрос, немедленно подаривший Энн новым впечатлением. Притворство миссис Бартон сошло на нет, оставив ее оголенной и пристыженной:
— Сие невыразимо.
Она постепенно описала его работу, сказав достаточно, чтобы Энн уразумела тип обсуждаемого мужчины: нет, вопреки наружному обличью он был совсем не врачом, но садистом, что пособлял кровавым деяниям; отсюда проистекало и телесное обхождение с женой. Супруг устал от нее, продолжала Констанс, и вознамерился даже заместить ее ребенком.
— Для нее, я разумею, — поправилась она. — Он разумеет заместить меня как мать девочки.
Заместить мать собой — или заместить жену ребенком? Ее муж намеревался, кроме того, отправить девочку учиться, дабы принудить ее чаще избегать (либо вовсе чураться) общества Констанс. Он приносил ребенку дикие подарки, читал ей на ночь, был одержим странной мыслью познакомить девочку со своей жестокой наукой, и все это в припадке необъяснимой, необычной деятельности. Он торопился заместить мать собой.
Однако же описание беспокойства миссис Бартон подразумевало замещение жены ребенком. Она указала па тарелки, выставленные на деревянных рамах, разъяснила трещины в них и в стене за ними:
— Он словно бы пытается не вредить мне, и его напряжение проявляется в доме. Надрыв сказывается повсеместно. Он замечаем в посуде и газе. Тот подается неровно и вырывается синим пламенем, кое Нора едва успевает смирить.
— Если вы в самом деле являете собой мост к плоти ребенка, — сказала Энн, — тогда, предположительно, оставив требования супруга без внимания, вы и вашего ребенка защитите от манифестации?
Облегчение Констанс от такого решения вопроса было зримым, но, озарившись на миг, лицо ее вновь померкло. — Как же я могу ему противиться? — слабо вопросила она, и Энн, ощущая, как к голове и лицу приливает тепло, кое отмечало изящнейшие моменты ее наития, со всей определенностью осознала природу тревог этого очаровательного, но искаженного дома: Вот женщина, кою супружеское внимание доведет, весьма вероятно, до смерти, а то и уже довело (ибо Констанс подозревала, что тяжела ребенком). Ее супруг — военный и исследователь кошмаров, избивающий жену, коя может быть в положении, — не расположен избавить ее от обязательства быть расположенной к нему. (Бессовестность человека, что, будучи далеко не юношей, подвергал опасности жизнь супруги ради своей страсти, подтвердила все подозрения Энн на его счет.) Что хуже, он, как и почти всякий муж, правдиво описываемый сломленной и наважденной женой, принуждал ее уступать, прибегая к насилию. («Он принуждает меня принудить саму себя, либо я принуждаю его принудить себя», — промямлила Констанс, отвечая на прямой вопрос, и Энн тотчас постигла ночной кошмар, бесплодные слезы, насилование, муки, кровь и выдранные волосы.) Более того, страдавшая женщина явно принадлежала к тем жертвам, что сами восходят на алтарь, и не могла заставить себя отказать своему властителю в столь бесполезной малости, как ее жизнь, ибо таковы были ее женственное самоотвержение и естественное понимание любви.
Итак, при указанных обстоятельствах наваждение овеществляется точно и исключительно в момент, когда жена молча поддается распущенной похоти супруга, и угрожает не жене, только ребенку. («Она страдает соответственно с моей готовностью уступить его склонности».) И хотя вторжение настоящих духов никоим образом нельзя было исключать, Энн расслышала в рассказе Констанс мольбу о содействии приземленного свойства. Эта милая дама, лишенная матери, полагала своим долгом позволять господину вершить зверства, даже если они ее убивали, однако тайники души предлагали ей подвидом голубой манифестации побег, сохраняющий достоинство: поскольку ребенка, безусловно, нужно оберегать, миссис Бартон уже не могла позволить супругу себя коснуться. Теперь она согласно со своим мерилом долга имела право требовать оставить ее в покое ради спасения не самой себя (как следовало бы), но ребенка («себялюбие», приемлемое даже ввиду преувеличенных обязательств перед извергом).