— Его неугомонный, неукротимый дух. Он, видите ли, итальянец. Его вожделение сильнее, нежели… надеюсь, вы не сочтете меня чрезмерно грубой. Видите ли, доктора строжайше воспретили…
Ее муж — чужестранец! О чем Нора даже не упомянула. Это многое объясняло: чужестранец и военный.
Военные, коих Энн узнала в жизни и на сцене, были застенчивы вплоть до невидимости либо получили от резни удовольствие столь великое, что натуры их, однажды предельно раскрепостившись и получив за то вознаграждение, никак не помещались в гражданском бытии, отчего в мирное время герои обезображивались до законченных домашних тиранов.
Какие бы тревоги ни раздирали сей благодатный и отлично обставленный дом, Энн была ввергнута в пучину нежданной, несвойственной ей жалости. Хрупкая, гибнущая прелесть, затерянная меж плюшевых подушек гаргантю анской кушетки; девочка, коя возвысилась положением и обнаружила, что новая высота ничуть не гостеприимнее оставленных ею краев. Лишенная матери прежде, Констанс все еще жаждала материнской ласки, но теперь бесконечно острее. Энн тем не менее подбирала слова с осторожностью, ибо дама явно отличалась вспыльчивым характером и была способна мгновенно преисполниться спеси, в чем столь долго упражнялась. Клиентка, чувствительность коей к своему положению была столь очевидна, могла вскорости узреть в доверенной наставнице раболепную прислужницу, а то и дать ей отставку.
Будучи подарена и терпением, и временем, молодая миссис Бартон кружила вокруг да около, пока наконец не произвела на свет божий рассказ, что, все более насыщаясь деталями, поразил Энн в самое сердце. Подобно прочим одиноким женщинам, Констанс излила душу, лишь ощутив поддержку, лишь исчерпав перечень более житейских невзгод: одиночество, скука, медицинские тревоги, страхи перед порывистым гоном спорадически заботливого супруга. Оккультные жалобы миссис Бартон, однако, отличались от всего того, с чем Энн сталкивалась ранее, и уж конечно не являли собой, как случалось сплошь и рядом, чудовищную мозаику, сложенную из умыкнутых отрывков из романов и спектаклей. Дама вела свой престранный рассказ шепотом: прикосновение мужа к ее плоти переносило само себя на плоть их ребенка. Как бы ни обстояло дело — о, какой актрисой она могла бы стать!
— Если я стану ему противиться, она пребудет в безопасности, однако я слишком слаба для противления. Я стала сему причиной. Я открыла ему врата. Какая мать допустила бы такое? — Констанс начала подпрыгивать, будучи не в состоянии усидеть либо подняться, гневаясь на себя. — Нет мне прощения, я подлейшая из всех матерей.
— Успокойтесь, дорогуша. Не смейте об этом даже думать.
Констанс обрела власть над собой столь же стремительно, как потеряла, и вопросила с прежним трогательным покровительством:
— Не желаете еще чаю?
Иные женщины, изголодавшись по вниманию, фантазировали. Иные честно сообщали о воображенных видениях. Иные воочию наблюдали неоспоримую призрачную деятельность. Однако во всех этих случаях клиентка, выговорившись, прикипевала к обществу Энн и собственному окоченевающему рассказу. Но Констанс Бартон, лишь описав вторжение духов, принялась мяться, будто полагала себя обязанной отвлечь гостью от склизкого, смрадного зла, что восставало и пузырилось теперь между ними. Зыбилось и осуждение вклада, внесенного ее супругом; дама тяжело рассекала мутные воды неуверенности, оговорок, переповторений, затем поспешно нырнула с головой в собственную виновность, дабы неожиданно уйти на дно, где начался ее путь:
— Я верю, что он к этому непричастен, разве что тут скрыто его намерение, кое он способен осознать, даже желать этого или, быть может, не способен ему противостоять, ибо причина в нем, в его деяниях, в его ошибках, так должно быть, я это ощущаю, я это знаю, впрочем, вряд ли сказанное мною мыслимо, я не права, либо, по меньшей мере, Джозеф ни о чем не знает. Немыслимо, чтобы он знал. Возможно, если я расскажу ему о том, что мне известно, как я рассказала обо всем вам, он мне поможет.
В изнеможении Констанс осела и всмотрелась в чай, в дрожащие, подобно ивовым ветвям, крылья пара, во внезапные колкие пики, что вздымались и опадали на серебрящемся плато, откуда злобно косились неузнаваемые лица. Дама желала, чтобы тревоги ее испарились даже прежде, чем Энн могла постигнуть их сущность и темное происхождение.
Худшее ждало впереди: миссис Бартон гневалась на супруга, винила его в своих треволнениях и в конце концов поместила его лицо на причудливую, извращенную манифестацию, коя открылась ее взору. Это тоже никуда не годилось, и Энн постаралась отвести клиентку от скорых умозаключений. Из такой путаницы не выйдет ничего путного. Во-первых, Энн могла сразу распрощаться с гонораром. Во-вторых, подобное обвинение выльется в распрю, из коей жена ни за что не выйдет победительницей. И самое важное: по всей вероятности, миссис Бартон была попросту неправа, мешая рыбу призрачной загадки с дичью отвращения (небеспочвенного) к римскому рабовладельцу и тому заточению, что становилось уделом всякой английской жены. Неразумно, однако, называть дичь рыбой, если долгие годы жене, как бы она ни желала иного, предстоит обходиться этой самой дичью. Обвинить мужчину в сатанинской практике значило похоронить мир меж супругами — мир, коего неизменно искала Энн. Супруг не являлся ни чародеем, ни чернокнижником. Он был обычным мужчиной, определенно более чем скверным и, скорее всего, жестоким с женой, что проявлялось в несчетном множестве симптомов, как пустячных, так и критических (его увлечение насилием, боксом, войной, половое закабаление супруги). Потому Энн не мешкая предложила различные толкования касательно лица супруга на привидении. Кстати говоря, не помешало бы уяснить его природу: