Лязгнул замок, дверь открылась.
– На оправку!
Саша кинул через плечо полотенце, поднял парашу и пошел по коридору впереди надзирателя.
В уборной еще сильнее, чем в камере, пахло хлоркой. Саша ополоснул парашу, обрызгал хлорным раствором, он почти не пользовался ею, но все равно пахло. Потом вернулся, железная дверь захлопнулась, теперь уже до утра.
Звезды еще не погасли в мутном стекле под потолком, а в коридоре опять послышалось движение. Звякнул затвор и на его двери.
– На оправку!
Начался обычный тюремный день. Повернулась задвижка глазка, открылась форточка.
– Завтрак!
На груди у раздатчика висел большой фанерный лоток с кусками черного хлеба, горками сахара, чая и соли, пачками папирос «Бокс», разорванными посередине, спичками и кусочками фосфора от спичечной коробки. Саше повезло. На день выдавали восемь папирос, а в пачке их двадцать пять. Тот, кто оказывался третьим, получал девять, да еще остаток пачки – кусочек картона, который, что там ни говори, бумага. И вот сегодня Саше достался этот клочок – может, пригодится написать записку на волю. Он только не знал, куда его спрятать, и заложил за батарею.
Хлеб выдавали тяжелый, плохой выпечки, с отлипающей коркой, но по утрам он все же пах настоящим свежим кислым хлебом. Этот запах напомнил Саше давний случай, когда мать отдала на выпечку муку, полученную отцом на работе вместо хлеба, полугодовой паек. Хлеба из пекарни они получили больше, чем сдали муки, этот таинственный припек долго занимал его воображение. Они везли с мамой хлеб на саночках, и ощущение той голодной зимы, и хрустевшие по насту окованные железом полозья, и теплый запах свежевыпеченного хлеба, и радость матери – они насушат сухарей и проживут зиму, – все это припомнилось сейчас, когда он пил чай, закусывая его коркой хлеба. И защемило сердце – эти детские воспоминания были слишком человеческими для тюрьмы, для полутемной камеры, в которую он заперт неизвестно за что.
Загремел запор, открылась дверь, возник конвойный в тулупе, с винтовкой в руках.
– На прогулку!
Одеться, выйти из камеры, пройти налево до конца коридора, ждать, пока конвойный откроет дверь, выходящую во дворик. Потом тем же путем, с тем же открыванием и закрыванием дверей вернуться назад. И на все это вместе с прогулкой – двадцать минут.
Квадратный дворик с двух сторон окружали стены тюремных корпусов, с третьей – высокий каменный забор, с четвертой – круглая кирпичная башня, позже Саша узнал, что она называется Пугачевская. Саша ходил по кругу, по протоптанной в снегу дорожке. Были протоптаны дорожки и поперек дворика, некоторые заключенные предпочитали ходить не по кругу, а с угла на угол. Часовой стоял в дверях корпуса, прислонясь к косяку, держал в руках винтовку, иногда курил, иногда смотрел на Сашу из-под полуприкрытых век.
Притоптанный снег похрустывал под ногами… Синий свод неба, голубые морозные звезды, дальний шум улицы, запахи дыма и горящего угля будоражили Сашу. Огоньки в окнах тюремных камер свидетельствовали о том, что он не одинок. После смрадного запаха камеры свежий воздух опьянял. Жизнь в тюрьме – тоже жизнь, человек живет, пока дышит и надеется, а в двадцать два года вся жизнь – надежда.
Конвойный отрывал плечо от косяка, стучал винтовкой, открывал вторую дверь.
– Проходите!
Саша завершал круг и покидал дворик. Они поднимались по лестнице, снова гремели ключи, дверь камеры закрывалась, опять голые стены, койка, столик, параша, глазок в двери. Но ощущение бодрящего морозного воздуха и дальнего шума улицы долго не оставляло его, и Саша стоял у окна, всматриваясь в клочок зимнего неба, синий безмятежный свод, который только что висел над ним.
Была еще одна радость – душ. Водили туда ночью раз в неделю. Открывалась дверь, и конвойный будил Сашу вопросом:
– Давно мылись?
– Давно.
– Собирайтесь!
Саша вскакивал, быстро одевался, брал полотенце и выходил из камеры. В предбаннике конвойный выдавал ему крошечный кубик серого мыла, и Саша входил в кабину. Вода лилась то горячая, то холодная, регулировать нечем. Саша становился под душ, наслаждался им, пел. Заглушаемый шумом воды его голос, как ему казалось, не доходил до конвойного, сидевшего в предбаннике на подоконнике. Этот маленький красноармеец, веселый и покладистый на вид, не торопил Сашу, сидел терпеливо – не все ли равно, кого дожидаться, не этого, так другого. Саша мылся долго, обмылок превращался в мягкий комочек, а он все стоял под душем, поворачивался, подставляя воде спину, живот, ноги… «Ехали на тройке с бубенцами, а вдали мелькали огоньки… Эх, когда бы мне теперь за вами, душу бы развеять от тоски…»