На площадке лестницы она сказала:
— Как все-таки… плохо у нас!
— Плохо? — удивился Артем.
— Ну, если не плохо, то и не совсем хорошо, мой милый… Ну, скажи, скажи, — вдруг горячо заговорила она, — неужели ты, которому столько дано, не можешь поступиться даже моим крохотным вниманием к Мордвинову?.. А?
Пеклеванный высвободил свою руку из ее ладони, остановился.
— Тебе потому и плохо? — спросил он.
— Нет, не потому, но я…
— По-оня-ятно, — нараспев произнес Артем. Вареньке показалось, что он сейчас ударит ее, — такие были у него глаза в этот момент.
— Я .не имела в виду Мордвинова, когда сказала, что нам плохо. Честное слово!
Артем криво усмехнулся:
— Знаешь что?.. Иди-ка ты к своему Кульбицкому!..
— Втиснуть в одну таблетку несколько противоядий, — говорил Кульбицкий, — чтобы могли бороться с укачиванием несколько органов сразу, — это, само по себе, не столь уж трудно. Гораздо труднее сделать выводы… Сколько, вы говорите, было процентов укачавшихся во время вашего испытательного похода?
— Семь процентов, товарищ подполковник, — уныло ответила Варенька, — и, как правило, из машинной команды.
— Это и понятно: жара, воздух насыщен испарениями. Кстати, сколько размахов делал корабль в минуту?
— Четырнадцать.
— Ого!
— Еще бы, стремительность качки была такая, что унитарные патроны вылетали из кранцев почти вертикально!
Варенька, не перестававшая думать о своем, осторожно спросила:
— Простите, товарищ подполковник, но вы не можете освободить меня на полчаса?
— На десять минут, — ответил Кульбицкий…
«Что можно сделать за десять минут?» Варенька вышла в коридор, села за телефон дежурной сестры, вызвала причальную станцию.
— Соедините меня с «Летучим», — жалобным голосом попросила она, и далекий голос телефонистки ответил: «Летучий» уже отключился от городской сети…»
Китежева подошла к окну, из которого открывалась вся гавань. Было хорошо видно, как на середину рейда, выбирая из воды швартовы, выходил длинный серый эсминец, и Вареньке даже показалось, что она различает на его полубаке знакомую фигуру Пеклеванного.
Но вот из-под кормы «Летучего» выбился белесый бурун пены, через открытую форточку донеслось торжественное пение горнов и лязганье цепей, и корабль плавно втиснулся в узкий пролив, чтобы надолго уйти в грохочущие штормом океанские дали.
И, провожая его тоскующим взглядом, Варенька тихо сказала:
— Ах, Артем, Артем… Плохо нам, и что-то не так!..
Вечером она сидела в комнате отдыха врачей поликлиники и писала письмо Мордвинову, которое заканчивалось словами:
«…а сегодня я видела, как человек стоял на высоком обрыве, под которым бился прибой. Я почему-то вспомнила тебя и подумала, что и ты мог бы стоять вот так. Ведь ты смелый, и ты все можешь…»
Мордвинов получил это письмо перед заступлением на пост. Была ночь, и он собирался идти к пограничному столбу, чтобы отстоять около него последнюю вахту, — завтра он уже отправлялся на курсы лейтенантов. Вглядываясь в темноту, он вспоминал эти последние строки письма и думал о ней, о себе, о том, что за этими вон камнями что-то подозрительно прошуршало.
Переводя свой автомат на боевой взвод, он сказал себе: «Я мог бы… Я все могу!» — и неожиданно громко рассмеялся.
А за этими камнями лежали немецкий фельдфебель и двое тирольцев. Им было необходимо проникнуть через охраняемую погранполосу для совершения диверсии, но, услышав этот смех, они, не сговариваясь, поползли обратно…
Между возвратившимся фельдфебелем и офицером, пославшим его для диверсии, состоялся следующий разговор:
— Вы почему вернулись?
— Там кто-то смеется…
— Ну и что же?
— Смеется…
— Так что же, черт возьми?!
— Страшно…
Костер в тундре
Последние дни Никонов все чаще и чаще задумывался о своей жене. «Аглая жива», — часто повторял он, и каждый раз у него возникало такое чувство, словно он отыскал то, что считал навеки потерянным, но теперь-то никогда не потеряет.
А люди вокруг него гибли, пропадали без вести, умирали от ран, и он все это видел, все переживал в себе и невольно страшился, что теперь Аглая может потерять его.
Первым его другом в этой промерзлой пустыне был человек, которого он спас от верной гибели. Позже, когда в отряд вошли новые энергичные люди, такие, как Сверре Дельвик, товарищ Улава и Осквик, Белчо по-прежнему оставался для него лучшим другом, и даже с Мацутой он не мог уже быть таким откровенным, как с этим словаком. Но в последнее время Белчо как-то притих, приуныл, на все вопросы отвечал односложно, словно нехотя. И Никонов понял, что друг его мучается тоской по родине, на землю которой вот-вот должны вступить советские войска, что ему не милы эти скупые пейзажи, что он болен.