Григорий Платов подходил со своим подразделением к маленькому поселку Ярфьюрботн, когда на другом берегу залива послышался могучий рев танковых моторов.
— Ваши танки обогнали егерей, — сказал норвежец в колпаке с кисточкой и пригласил «господина солдата» в свой дом…
Русские танки появились так неожиданно, что их быстрым маневром был спасен от факельщиков не только его дом, но и коза, которую егеря не успели зарезать.
Норвежец угостил Платова стаканом жирного молока.
— Господин русский, — сказал норвежец, — может пить не обязательно один стакан, он может пить и два и три…
— Благодарю вас, товарищ.
Платов поправил автомат, собираясь уходить, но был остановлен вопросом.
— Вы не знаете, — спросил его норвежец, — где сейчас Мельников и каковы его достижения?
— Кто это?
— Это ваш конькобежец, он приезжал к нам в Норвегию перед войной.
— Простите, не слыхал, — смутился Платов.
И норвежец, пожав ему руку, огорчился:
— Жаль… Но, конечно, война. Будь она проклята!
* * *
Семушкин сам вместе с боцманом Мацутой уже испытал на себе все ужасы фашистского застенка и потому радостно спешил выпустить заключенных на волю.
— Эй, — крикнул он, врываясь в барак, — кто тут есть?
В низком и длинном помещении было темно. Ровные ряды деревянных нар, поделенных на ячейки, напоминали гробы. Из угла послышался чей-то сдавленный стон, темнота зашевелилась, бледные пятна человеческих лиц появлялись отовсюду.
А прямо на Семушкина, через весь барак, пошатываясь, шел невысокий изможденный человек. Одна рука его, сжатая в кулак, была поднята в приветствии, губы слабо шептали:
— Рот фронт… Фрихитен… Руссия… Я будет друг тебя — Сверре Дельвик!
В окрестных скалах Киркенеса жители города спасались от немцев в глубокой заброшенной штольне. Никонов еще вчера отправил отряд навстречу армии, а сам с актером Осквиком спустился в эту штольню — впервые открыто пришел к норвежцам…
Маленькая девочка держала на коленях нахохлившегося петуха. Петух, видать, был вообще драчливый, но сейчас присмирел. Она ласкала его по выгнутой шее, и Никонов сказал:
— Красивый… А он поет у тебя?
— Нет.
— А почему?
— Он боится…
В спертом подземном мраке слабо чадили светильники. Над головами беженцев нависали глыбы породы, монотонно журчали известковые ручьи. Осквик ворочался в поисках места посуше, но кругом противно хлюпала стылая вода.
— Двое суток, — сказал актер. — Двое суток они уже здесь. Говорят, что русские скоро будут на Пазвиг-эльве…
Девочка с петухом задремала, а петушиный глаз светился в полумраке красноватым огоньком. Никонов осторожно погладил птицу по шершавому гребню:
— Ты еще будешь петь, — сказал он ей, и тут снаружи прогремела длинная автоматная очередь. — Осквик! — сразу поднялся Никонов, — вставай, их надо отогнать, пока они не зажгли шашки…
В провал штольни светлело звездное небо, на его фоне выднелись фигуры немцев и «хирдовцев».
— Глупцы! — орали они в провал штольни. — Вылезайте и бегите в Нарвик… Русские не знают пощады, они вырежут вас всех!..
Никонов не спеша подходил к ним — в лицо ему уперся острый луч офицерского фонаря:
— А ты кто такой? — окликнули его.
— Все равно — не запомнишь, — ответил Никонов, и грохочущий автомат запрыгал в его сильных руках.
Враги отхлынули, а из-под земли, искаженный эхом, донесся петушиный крик — заливистый и громкий.
— Не уйдем, — сказал Никонов Осквику, — здесь и будем ждать наших…
Горы встают до небес; трещит лед на озерах; беснуются студеные реки; осыпаются под гул канонады иголки с еловых ветвей.
Вползают на крутизну орудия; танки дробят гусеницами тундровый камень; самолеты пронизывают небо; корабли прочерчивают горизонт океана бурунами пены.
И — люди, люди, люди… Они идут уже по земле норвежской, за ними остается шуметь в порогах грохочущий водяной рубеж. И в сердце каждого, кто хоть раз оглянулся назад, отозвалось:
— О, русская земля, теперь ты уже свободна!
День прощания
Сережка, получив ответ из училища, стал спешно готовиться к отъезду. Ирина Павловна, уже успев свыкнуться с тем, что сын должен уехать, неожиданно растерялась. Сережка, ее милый Сережка, и вдруг куда-то уедет, она не скоро его увидит. Нечто подобное такому состоянию она уже испытала прошлой осенью, когда он бросил дом, ушел в море.
А отец — большой, нарочито суровый — расхаживал по комнате, задевая плечами мебель, добродушно ворчал: