Разломил чурек на колене, протянул половину Мышецкому:
– Не побрезгуйте… Ехать-то еще далеко!
И совсем неожиданно прозвучало признание жандарма:
– Смолоду я скверно жил. Годам к тридцати только отъелся. Батюшка-то мой при Муравьеве-вешателе за восстание был сослан. Я и родился в Сибири… Жуть, как вспомню!
– Как же вы попали в корпус жандармов? – спросил Сергей Яковлевич, удивленный.
И с предельной ясностью ответил полковник:
– Как?.. Да купили, батенька вы мой…
Мышецкий был поражен откровенностью признаний. Но жандарм не понял этого или просто не хотел понимать. Спокойно высосал пиво из бутылки, а пустую посудину выкинул в окно.
Глянул на вице-губернатора посветлевшими глазами.
– А вы, – сказал он, – совсем не умеете разговаривать с людьми, ниже вас стоящими.
Мышецкий пожевал чурек, скривил губы.
– Может быть, – согласился. – У кого же мне было учиться?
Сущев-Ракуса сфамильярничал, подмигнув ему:
– Виктор Штромберг – вот кто умеет говорить с темнотой разума нашего! О-о, князь, вы бы хоть раз послушали, как поет этот соловей, выпущенный из клетки Зубатова!
5
Выездной прокурор быстренько смотался из губернии обратно в Москву, и теперь Влахопулов должен был подмахнуть свою подпись, чтобы человека вешать не как-нибудь, под горячую руку, а по всей законности. Время военное, скорые дела отлагательства не терпят, а пост высокий, почти генерал-губернатор, – так что подпиши и не греши. Формальность, и только!
Но случилось невероятное: Симон Гераклович отказался утвердить исполнение приговора.
– Я, полковник, – заявил он жандарму, – еще никогда не душегубничал. Поймали вы с Чиколишкой этого масона – ну и вешайте себе на здоровье. А меня в это дело не впутывайте.
Никогда еще не видел Мышецкий полковника таким растерянным, даже погоны на его плечах повисли наклонно; жандарм худел и таял на глазах.
– Ваше превосходительство, – пытался убедить он губернатора, – это же глупая формальность. Но без вашей подписи приговор не имеет той силы, которая необходима для…
– Бросьте! – остановил его Влахопулов. – Я, полковник, и не настаивал на этом приговоре. Сами вы его вынесли – сами и обтяпывайте…
Захоронив свирепость в глубине души, Сущев-Ракуса собрал бумаги и ушел. Мышецкий тоже собирался уходить из присутствия, заранее откланялся губернатору.
– Поймали мальчишку и вешать! – бурчал Влахопулов.
Сергей Яковлевич прошел к себе, накинул свой легонький пальмерстон. Случайно сунул руку в карман пальто, нащупал в ней какую-то бумагу.
Вынул, развернул – и пальцы его затряслись.
На бланке под эпиграфом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отпечатан на гектографе текст:
«Уренский Боевой Комитет Социалистов-Революционеров доводит до сведения всех приспешников монархии, что ему известно о смертном приговоре, вынесенном нашему товарищу. Комитет считает своим кровным долгом предостеречь исполнителей приговора: они в полной мере испытают на себе весь гнев Социал-Революционной Партии».
В дверь без стука вошел Влахопулов:
– Можно к вам, Сергей Яковлевич?
– Да, пожалуйста.
Симон Гераклович прошел за стол своего помощника и сел, сложив перед собой красные клешни рук.
– Вот что, батенька мой, – сказал он, – вы получали какие-нибудь угрозы?
«А-а, вот почему ты не подписываешь приговора!» – подумал Мышецкий и честно сознался:
– Вот только что получил… Подкинули!
– Я так и знал. Мне подкинули прямо на дом. Еще вчера.
Лицо Влахопулова вдруг передернуло тиком, один глаз его почти не открывался, только желтый зрачок глядел на Мышецкого – прищуренно и недоверчиво.
– Сергей Яковлевич, – спросил он, – не обижайте старика, скажите… Вы, наверное, думаете, что я с испугу боюсь подписывать? А?
Мышецкий быстро ворошил свои мысли, чтобы ответить поделикатнее.
– Так нет же! – опередил его Влахопулов. – Не потому, голубчик, что боюсь, а просто… не могу! Не хочу уходить из губернии, наследив тут кровью. Был солдатом – убивал, сие верно, но палачом быть не желаю.
«Вот ведь как бывает!» – невольно поразился Мышецкий.
Казалось – роковая дубина, заматеревшая в раздавании ударов направо и налево, а вот – на ж тебе: не может послать человека на смерть. В хамской душе его, черствой и грубой, как солдатский сухарь, еще теплится где-то огонек жалости и справедливости…
– Вы мне верите, что это так? – спросил Влахопулов.