– Думаю, что с ревнивой женщиной разговаривать труднее, – вяло улыбнулся Андрей: он устал.
– Кстати. Вы, наверное, не знаете, что нельзя спрашивать о здоровье жен? На Востоке это считается почти оскорблением.
– А я не врач, юнкер, чтобы спрашивать о здоровье.
– И надо обязательно снять обувь. Идти в носках. Таков закон.
Карабанов даже присвистнул:
– Вот это хуже. Носков нет. А портянки… стыд и срам! Вонь…
– Как же нам быть? – спросил Евдокимов.
– А от так, – Карабанов стянул с себя сапоги и опустил ноги в ручей. – Пойдем босиком, – сказал он.
Где-то в глубине сада звенел колокольчик.
Тутовые деревья разрослись очень густо – Коран воспрещает правоверным подрезать молодые побеги.
На крыше дворца высились поворотные зевы будок, похожие на суфлерские, как в театре, и все они забирали ветер, посылая внутрь дворца спасительную прохладу…
Серхенг-полковник с лицом калмыка пришел за ними. Офицеры встали и, взяв сапоги в руки, босиком прошли во дворец. В преддверии диван-ханэ их встретили молодые красивые тюфенкчи – телохранители шаха, набранные из юношей знатных в Персии фамилий. В руках они держали боевые топорики-теберзины, кованные из темной бронзы. Здесь, на пороге аудиенц-зала, русские офицеры оставили оружие, обувь, нагайки, и – уже в сопровождении слуг-феррашей – тронулись внутрь дворца.
– Вы, юноша, больше молчите, – шепнул Карабанов юнкеру, – говорить буду я, и как-нибудь выкрутимся.
Макинский шах оказался благообразным старцем с длинной подкрашенной бородой темно-малинового цвета, опускавшейся до пояса. Молодые глаза его смотрели на вошедших офицеров умно и весело. Одет он был в синий шелковый халат, опушенный мехом; чалму его украшал крупный аграф из мелких дешевых рубинов, длинные ногти шаха были упрятаны в золотые наперстки.
– Селам алей-кум дуста азиз-эмэн, – почтительно ответил макинский шах на приветствие и, естественно, спросил о цели их пути: – Куджа шума мерэвид?
Карабанов осмотрелся внимательнее. Над головой шаха висела простая (какие продаются в Петербурге за гривенник) клетка с канарейкой. Но возле окна стояла дорогая гальваническая машина. Левую стену украшал, противореча законам шариата, портрет госпожи Рекамье (неумелая копия с Давида), а справа висел портрет императора Николая I, в форме Прусского кирасирского полка его имени. И офицеры поклонились.
– Ваше высокочтимое высочество, – начал Карабанов, с ухмылкой посмотрев на раскоряченные пальцы своих ног. – Мы приносим глубокие извинения за то, что невольно, лишь благодаря случайности, вторглись в прекрасные пределы вашего пашалыка, но…
Шах качнул над головой клетку с канарейкой.
– Я понимаю, дети мои, – сказал он, и канарейка засвиристела над ним, – вы сделали это без злого умысла… Но, может быть, вас преследовали османы?
– О нет: за все время пути мы не встретили ни одного турецкого солдата.
Шах погладил бороду и посмотрел в одно зеркало, а потом в другое и засмеялся: русский сарбаз не соврал ему, он сам, видать, ищет следы османов в пустыне.
Перехватив удивленный взгляд Евдокимова, устремленный на гальваническую машину, шах небрежно сказал:
– Я купил ее, когда последний раз был в Париже. А как здоровье моего друга, великого князя Михаила, и его супруги, Ольги Федоровны?
– Его и ее высочества, – входя в роль дипломата, подольстился Карабанов, – пребывают в отменном здравии и, равно постоянные в правилах своих и чувствах, уважая и любя славу вашу, будут счастливы узнать о вашей всепребывающей мудрости и бодрости.
Макинский шах угостил их обедом – против персидского обыкновения обедать с заходом солнца. Из еды, однако, подали скромно: на двух круглых и пресных, как еврейская маца, лепешках было положено немного рису с чем-то приторно-сладким и тягучим, как патока; отдельно поставили перед офицерами желтое хиросское вино в хрустальном карафине. И еще дали по одной тощей зажаренной птице – это, кажется, были горные голуби.
Хрустя на зубах нежными костями, Карабанов шепнул Евдокимову:
– Если это и голуби, юнкер, то их убили, бедных, наверное, когда они сохли от любви друг к другу.
– Не доедайте всего, прошу вас, – так же шепотом посоветовал юнкер. – Я где-то читал, что азиатское приличие требует оставлять что-нибудь на посуде нетронутым.
Макинский шах говорил по-русски хотя и понятно, но скверно, и он сам незаметно перешел на французский. Карабанов обрадовался возможности поговорить на языке, который был для него почти родным с детства, и беседа сразу оживилась.