Но исправить ошибку не захотелось, и офицер, бренча шашкой, снова завалился на топчан…
– Четыре всего года, мать честная! – сказал он себе, вспоминая безводный зной, сверкание песков и верблюжий рев под свист хивинских пуль, нарубленных из ржавых гвоздей…
Этот офицер был в дурном настроении. Ему было плохо. А потому оставим его в покое. Нам до него нет никакого дела. И он никогда не будет нашим героем!..
2
Тонкий розоватый воздух зябко вздрагивал над вершинами гор. По долинам текли стада, и пастухи с корявыми посохами в руках походили в своем величии на древних апостолов. Казалось, что тысячелетние лохмотья их бешметов еще хранят библейские запахи овечьего сыра, искристых трав и бестелесных туманов…
Поручик 2-й сотни Уманского казачьего полка Андрей Карабанов вертел меж колен шашку, купленную в Эривани по случаю, уныло поглядывал на крыши аула и думал о том, что ему придется погибнуть. И не когда-нибудь, а уже скоро: в первой же схватке, от первой же пули.
Но думалось об этом как-то легко и совсем без боли; и было тихо, и было пусто…
– Говорите, прапорщик, не стесняйтесь, – сказал Карабанов, почесав густую светлую бровь. – Слушать вас – все равно что соблазнять замужнюю даму или курить гашиш: и вредно, и приятно…
Инженерный прапорщик Федор фон Клюгенау, в котором от немецкого осталось только имя, а от баронства – уже ненужная по бедности приставка «фон», человек невысокий, сутулый, с очками на курносом носу, говорил восторженно, сияя лицом, некрасивым и бледным:
– Скажите, поручик: и отчего мы иногда начинаем вдруг стыдиться идиллий? Пастушья свирель нам кажется наивной, мы боимся понюхать цветок, святое отношение к женщине смешит нас… Бедная Лиза, конечно, глупа, но разве же было бы плохо встретить ее в жизни?.. Неужели вам еще не надоело слушать меня? – спросил он, сутулясь под своей буркой.
– Слова не мешают, – усмехнулся Карабанов.
– Понимаю. – Клюгенау кивнул. – Мешать могут только мысли… Я говорю сейчас несколько сумбурно. Правда? Но мне кажется, что наши предки, которые с дубиной в волосатых руках гонялись за оленем, не умели еще ревновать женщину и в шелесте дубрав видели высшее проявление поэзии, – все-таки, поручик, они были куда счастливее нас…
– Вот сволочь! – неожиданно выругался Карабанов. – Проклятый грек! Ведь последние деньги отдал ему, лучше бы их пропил.
– О чем вы? – удивился Клюгенау.
– Да вот смотрите: чуть нажал на эфес посильнее – и он изволил отвалиться…
Клюгенау близоруко осмотрел шашку поручика, похвалил тонкий серебристый клинок и успокоил:
– Прибудете, поручик, в Игдыр – там починят. Только сразу даю совет: когда попадете в «лапшу», остерегайтесь «трафить» по затылку. Я бывал в рубках, и любой кавказец знает, что эту кость, вот эту, во! – он показал какую, – хоть топором руби: клинок сразу выскакивает из эфеса!..
– Спасибо за совет, – без тени улыбки поблагодарил Карабанов и ударом маленькой, но мускулистой руки поставил эфес на место. – Я слушаю вас дальше, – небрежно напомнил он.
Клюгенау одернул на себе рыжую бурку, зябко пошевелил синеватыми пальцами с перстнем-печаткой на мизинце.
– Скажите, Андрей Елисеевич, – поежился прапорщик, – вы любили когда-нибудь женщину? Я понимаю, что, конечно, да, вы любили… Но сейчас я говорю о той любви, которая приходит к человеку бесподобно великой, как если бы ему на всю его жизнь давалась только одна женщина…
Загребая лапами бурую пыль, мимо ног Карабанова резко пробежал мохнатый паук: поручик растер его стоптанным каблуком и вдруг сорвался на злость:
– Послушайте, дорогой барон. Любил я или же не любил, а на кой вам черт знать все это, а?
Инженерный прапорщик, подслеповато щурясь из-под очков, улыбнулся.
– Да вы не сердитесь, – мягко попросил он. – Я вот, например, еще не любил. И не оттого, что я засушенный немец-перец-колбаса, кислая капуста. Нет. Просто мне, поверьте, было… некогда. Да. Еще мальчишкой-юнкером я прибыл сюда, на Кавказ, и с тех пор… Да что вы хотите! У меня уже три ранения, год чеченского плена и седина в голове, а я еще не встретил ни одной женщины по сердцу…
– Да врете вы все, барон! – зло рассмеялся Карабанов. – Вы поэт, а поэтам нельзя верить. «Я помню чудное мгновенье…» – это мы знаем с детства. А дальше что?
С печалью в дрогнувшем голосе Клюгенау ответил, тихо и покорно:
– Мне уже поздно быть поэтом. И если я даже поэт, то совсем не тот, который тискает свои стихи, а потом бежит к издателю за гонораром. Но если я могу под свистом пуль, настигающих меня, бескорыстно остановиться, услышав пение соловья, тогда – да, верьте мне: я – поэт, и поэт великий!..