* * *
Навестим и мы, читатель, «штаб-квартиру империи».
— Эйэй! Вы к кому? — спрашивают нас филеры в подъезде.
— Мы-то? А мы к Григорию Ефимычу.
— Ааа… Третий этаж.
Дверь нам открывает Нюрка — племянница Распутина. «А вам назначено?» — задает она вопрос, будто мы явились на прием к врачу. Сядем же в сторонке на продавленный диван, обтянутый коричневым кретоном, и оглядимся. Общество в основном дамское. Мунька Головина, покуривая папиросу, кажется здесь самой скромной, самой тихой и самой бледной. Но в ней поражает отсутствие лифа, ибо ее повелитель не терпит «титишников» (как в простонародье назывались тогда бюстгальтеры). Трепещут складки модного креп д'эшина на платьях дам, мерцают соболя и шиншиллы, горят бриллианты самой чистой воды, в прическах колышутся тонкие эгретки. А разговоры странные — о концессиях на Мурманскую железную дорогу!
Оставим дам. Очень интересен стол. Громадный самоварище клокочет паром.
Распутан каждой бабе кладет в стакан по два куска рафинаду. Дамы тянут к нему свои стаканы, ибо считается, что от перстов Гришки проистекает благодать. Звенят ложечки, слышен смех. На столе — кавардак: початый торт, возле него миска с кислой капустой, грудой навалены обкусанные баранки и черные сухари. Много вареной картошки. А рядом с нею, словно принцесса на бандитском пиру, затаилась свежая клубника от Елисеева. Распутин восседает чин по чину во главе стола, на нем крестьянский армяк на подкладке из алой парчи. После чаепития все дамы, как по команде, хватают со стола посуду, тащат ее на кухню и начинают мыть, показывая свое усердие. Нюрка при этом не моет — она лишь указывает графиням и княгиням, как надо мыть! Спрашивается, зачем же тогда сама Нюрка? В основном она предназначена для снимания трубки телефона, звонящего непрестанно. Нюрка с этой машинкой уже освоилась и сердито кричит в трубку:
— Ета хто? Хенерал? А вам назначено? Нету, — врет она, — и кады придет — не знаю… Говорю вам, что негу его! С лестницы квартиру оглашает звенящий голос:
— Спаситель ждет ли возлюбленную свою?
У Распутина сразу портится хорошее настроение:
— Вот зараза… Говорил, чтоб ноги ее не было!
Вваливается Ольга Лохтина в платье из мешковины, на голове клобук, а на шее — двенадцать Евангелиев, как вериги, которые висят на скорбном вервии, шелестя прочитанными страницами.
— Гляди! — завопила она, вздымая над собой коробку с тортом. — Гляди, что принесла: сверху беленько, а снизу черненько…
— Чтоб ты треснула, — с надрывом произносит Распутин, объясняя окружающим:
— Ну, никак не отвязаться! Сама, стерва, к Илиодору липнула, а теперь меня облипает.
Лохтина ползла на коленях, хватала его за рубаху.
— Бородусик мой… херувимчик сладенький… освяти! Распутин рвал из ее пальцев подол рубахи.
— Ой, не гневи… отстань, сатана!
— Брильянтовый… душечка моя… освяти!
— Ух, курва, не доводи до греха. А то, видит бог, я так тебе врежу, что домой опять с синяком поскачешь.
— Алмазик мой… драгоценный!
В данной ситуации я целиком на стороне Распутина — терпеть можно, но… до каких пор! Гришка развернулся и шмякнул дуру об печку. Все двенадцать Евангелиев, порхая страницами, как крылья райских птичек, прошелестели по комнате вроде божьего дуновения… Раздался смачный треск — это Лохтина приложилась затылком к изразцам печи, прожаренной так, что плюнь — зашипит. Распутин заправлял за поясок раздерганный подол рубахи.
— И завсегда так? — говорил с обидой. — Все хорошо, но энта вот дура притащится, и у меня нервиев уже на нее не хватает… Сколь я лупил ее, суку, страшно подумать! Нет, лезет, стерва, будто я весь липовым медом намазан…
Явился семинарский учитель из провинции, которого далее прихожей Нюрка не пустила. Шепотком, часто всхлипывая, рассказывал о своих обидах, просил защиты. Распутин выслушал кое-как, широко взмахнув лиловыми рукавами шелковой рубахи.
— Ох, не люблю я просвещениев разных… Ну, ладно. — Шаркая шлепанцами, прошел к себе в кабинет, где основу мебели составляли два необходимых предмета — здоровущая кровать и жиденький столишко. Присев, накостылял по бумаге палок и крючков, вынес «пратецю» к учителю. — Ступай к Саблеру… Он все знает. — При этом сунул еще и пятерку. — Вижу, что худ ты. Держи.
— Что вы, что вы! Как можно…
— Держи, коли я говорю… и больше не ходи!
Только разобрался с «просвещением», как вдруг двери настежь: вкатилась, очевидно, прямо с поезда, какая-то деревенская баба с мешком за плечами и сразу — в ноги к нему бултых: