«Фрак придется надеть», – подумал Мышецкий.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из «Фигаро» он узнал, что завтра у Ивонны Бурже – «турецкий день». Известный русский миллионер Манташев обещал нанести визит Ивонне Бурже под видом турецкого паши, что (справедливо отмечала пресса) весьма пойдет к его внешности ортодоксального армянина… «Этот Манташев, черт бы его побрал, – рассудил Мышецкий, – большой нахал!» Что же касается его, князя, то он не станет рядиться под турка после любезного приглашения не следовать условностям света… Итак, поехали!
В старом особняке на набережной Малаккэ проживала ныне Ивонна Бурже – это забавное знамение буржуазного времени, новая легкокрылая знать, пришедшая на смену старой фамильной чести. Два арапа в белых чалмах растворили перед Мышецким двери, и – совсем как в купеческих ресторанах (на Солянке или Плющихе) – громадный русский медведь, скаля на князя зубы, протянул ему поднос в когтявых лапах. Сергей Яковлевич не спеша осмотрелся. Ничего примечательного! Совсем нет стиля, но зато есть пошиб. Не понять только сразу – какой…
Манташев не подвел: явился под видом ужасного паши, нежно вздыхал. И глаза у него были смирные, как у сытой коровы. Прямо над ним висела картина столь неизбежного для большинства семей в Петербурге пейзажиста Клевера – русский лесок, вдали деревенька, почти тверская, ласточки в небесах…
Мышецкий дождался появления секретаря, который тоже изображал восточного человека – в тюрбане, при кривой сабле у бедра. Воткнутые в поставцы, курились повсюду ароматные персидские свечи. Нервно поправляя галстук, Сергей Яковлевич торопливо следовал за секретарем, увлекавшим его в глубину комнат, завешанных коврами и невыносимо душных от сладкого запаха пыли. Безвкусица и пошлость вещей не нарушали, однако, торжественности. Во всем этом шествии за секретарем была даже какая-то приподнятость, словно сама королева призвала любовника на секретную аудиенцию. Только вот… галстук! Поправил его снова.
Все-таки, что ни говори, а этот керосинщик Манташев остался внизу и сидит, как дурак, в красной феске, а его, дворянина, проводят прямо наверх, со всеми почестями. Конечно, этот момент не будет главным в биографии князя Мышецкого, экс-губернатора и экс-камер-юнкера, но… «Все равно – любопытно, – раздумывал он, шагая за секретарем. – Любопытно, хотя и глупо!»
– Госпожа сейчас явится, – сообщил секретарь, приложив на восточный манер, руку к сердцу, и – удалился…
Где-то вдали, через затянутое кисеей окно, виднелась крыша Пантеона. «О великие мужи, что вам сказать? Спите себе с миром, и я там буду!..» Чу, шорох, шаги. Скрипнула боковая дверца, узенькая, и бочком вышла божественная Ивонна Бурже…
Женщина была в турецких шальварах, которые шелково струились вдоль ее узких, как у девочки, бедер. Смуглый обнаженный живот Ивонны Бурже с впалым пупком блестел от легкого пота. А крохотные груди были упрятаны в золоченые чашечки. Все – как на старинной персидской миниатюре. Вот только лицом подвела («Таких, – подумал Мышецкий, – на Валдае у нас немало…»).
Да. Лицо Ивонны Бурже было плаксиво и совсем неинтересно. Ничего вызывающего, яркого, характерного! Наоборот – жалость и каприз. А нижняя губа, не в меру пухлая, выдавалась вперед, словно у ребенка, вечно обиженного. Вспомнил Сергей Яковлевич восторженную толпу телохранителей этой «богини» и смутился, невольно оторопев: «Чем тут восхищаться? Валдай…»
Ивонна уселась на подушку, глазами показала гостю, что он может располагаться напротив. Оглядели один другого.
И вдруг на хорошем тверском наречии сказочная Бурже спросила:
– А что, князь, в Премухине не бывал ли? Небось по нонешним временам овсы худые пошли? Да и голодно, чай, живут мужики?
…Мышецкий едва не лишился сознания.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Господи, дай сил и здоровья нашему государю!..»
Так думал (почти молитвенно), расхаживая по тесному номеру отеля «Для воздержанных мужчин», князь Сергей Яковлевич Мышецкий. И эта просьба его, обращенная к всевышнему, была искренна, она исходила от чистого сердца…
Дело объяснялось просто: 18 февраля царь подписал именной рескрипт, в котором высказал желание привлекать «доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предложений…»
Мышецкий толковал этот порыв царя как благодетельное начало. Недаром же они пили на банкетах, недаром произносили высокие спичи. О благе и прочем! Вот теперь и аукнулось в сердце императора… Но князя насторожило, что в тот же день, подписав рескрипт, Николай II подписал и «Манифест о настроениях и смутах».