— Яволь, мой фюрер. Служу великой Германии…
После этого Рейхенау продолжил отступление за реку Миус, начатое Рундштендтом, о чем и доложил фюреру, вдруг нагрянув в Полтаву — прямо к обеденному столу. Гитлер как раз уминал пшенную кашу.
— Рейхенау! — заорал он. — Я ведь не за тем дал по шее Рундштедту, чтобы ты продолжал то, что он сделал. Чей приказ ты исполнил — мой или этого Рундштедта?
Рейхенау повел себя так, будто ничего не случилось?
— Я отвел войска за Миус, как того желал Рундштедт, но об этом же мне говорил и мой фюрер.
— Я говорил? — ошалел фюрер. — Когда?
— Когда вы ставили меня на место Рундштедта…
Гитлер не понимал, кто в этом разговоре очень умный, а кто остался в дураках. Но Рейхенау так преданно смотрел на своего фюрера, что Гитлер стал доедать кашу, заговорив совсем о другом. Гитлер все неудачи под Москвой сваливал на… климат:
«Сначала грязь, потом эти проклятые морозы. Поверьте, таких холодов Россия не знала уже полтора столетия, от стужи там скорчились даже русские. Паровозы замерзали на рельсах, оружие отказывало в стрельбе, танкисты разводили костры под танками, чтобы спасти окоченевшие моторы…»
Никто не смел ему возражать (хотя метеосводки показывали температуру нормальной русской зимы, а сильные морозы начались лишь в конце ноября). Все возрастающее сопротивление Красной Армии еще не оформилось в четкий порыв контрнаступления, когда германский фронт под Москвой уже начал расползаться, как дряблая промокашка… 3 декабря фон Клюге связался с фон Боком и почти равнодушно сообщил, что начинает отход.
— Закрепитесь. Надо держаться, — отвечал фон Бок.
— Без резервов не удержимся.
— Резервов нет, — сознался фон Бок. — Правда, на тыловых станциях ждут паровозов отпускники, отъезжающие в Германию. Я пошлю полевую жандармерию, чтобы она гнала их к вам. Ничего не случится, если переспят с женами неделей позже…
Клюге швырнул трубку. Распорядился:
— Продолжать отход. Мы лучше знаем, что надо. А уж если отпускники вознамерились переспать с женами, так в этом случае никакой жандарм не загонит их обратно в окопы…
Все эти дни фон Бок держал устойчивую связь с ОКХ. — Гальдером, Паулюсом, Хойзингером; с их же согласия он 5 декабря принял окончательное решение)
— Атакам пришел конец! Армии занять оборону…
Советские войска еще не перешли в активное наступление, когда немцы сами отшатнулись от бастионов столицы. Впервые за всю войну войска вермахта впали в состояние, близкое к паническому. Их приводили в ужас русские дивизии, еще вчера погребенные в сводках ОКХ и ОКБ, давно отпетые по радио Геббельсом и Фриче, а сегодня снова вырастающие из-за лесов, словно ожившие призраки. При таком драпе по сугробам да еще с обильной вшивостью — ну, совсем хорошо! Одни топали пешком, другие катились в санях. Иные героически увлекали за собой на веревках полудохлых коров или овец. Советская авиация — впервые за всю войну! — господствовала в воздухе, не давая отступавшим немцам покоя. Все деревни в полосе фронта были выжжены еще раньше, потому гитлеровцы бывали рады-радешеньки крыше над колхозным свинарником или копне сена в чистом поле. В ночь с 5 на 6 декабря фон Бок проверил связь с Гудерианом, безнадежно застрявшим под неприступной Тулой.
— Вы еще гостите у графа Льва Толстого? — спросил он.
— Да. В обороне. Но долго не удержусь…
Изгадив все в Ясной Поляне, «быстроходный Гейнц» покатился назад, оставляя в сугробах свои последние танки. 6 декабря Красная Армия заканчивала разгром его международного авторитета, устроив ему хороший котел, но Гудериан из окружения все-таки выкрутился. Опомнясь, Гудериан обратился к своим войскам с призывом: «Мои боевые товарищи! Чем сильнее угрожают нам войска противника и сильные морозы, тем крепче сплотим свои железные ряды…»
После этого он осыпал упреками фельдмаршала фон Бока за его неумение вести крупномасштабные операции, а фон Бок, посинев от ярости, кричал ему по радио из Орши — открытым текстом в эфир, чтобы слышали все (даже русские)?
— Прекратите, Гейнц! Где ваша былая воля к победе?
— Моя воля, — огрызался Гудериан, — прямо пропорциональна количеству танков, а их осталось у меня… Догадайтесь!
Эфир, растревоженный круглосуточной работой немецких радиостанций, напоминал в эти дни «шумовую оркестровку»: его пронзали вопли преследуемых, крики отчаяния, призывы о помощи… В эту какофонию прорвался вопрос фон Бока: