- Завтра утром развернемся
- Мы к погасшим маякам.
- Далеко от Гельсингфорса
- До прекрасных наших дам…
Поздней осенью Владимир Васильевич перегнал миноносец обратно в Гельсингфорс, где снимал удобную квартирку возле финского Сената; здесь его поджидала Ольга, приехавшая недавно.
– А я измотан вконец, – сказал ей Коковцев.
Он с удовольствием погрузился в удобное шведское кресло.
– Как прошли стрельбы, Владя? – спросила жена.
Коковцев молча протянул ей золотые часы. Щелкнул крышкою, изнутри которой Ольга прочитала гравировку: «Лейтенанту В. В. Коковцеву за отличныzе минные стрельбы в Высочайшем Присутствии Их Императорских Величеств».
– Их? – удивилась Ольга Викторовна.
– Да. Ты же знаешь, что Сашка никогда не расстается со своей Машкой, следящей за ним, чтобы он не устроил выпивона. – Крышка часов захлопнулась. – Если и дальше пойдет все так, – сказал он, – я раньше срока получу капитана второго ранга[7].
Далее говорить ему было трудно: в кармане мундира, прожигая его до самого сердца, лежало письмо из Нагасаки от ресторатора Пахомова, сообщавшего, что мальчик, рожденный Окини-сан, подрастает, скоро надо думать о школе, цены в Японии сейчас бешеные, за обязательное учение дерут три шкуры, а бедная и одинокая Окини-сан живет крайне скудно…
Коковцев начал разговор издалека:
– Я встретил на эскадре Дубасова.
– Федора Васильевича?
– Да. Он вернулся из Нагасаки и…
Как ни было тяжело Коковцеву, он все-таки набрался мужества рассказать Ольге все об Окини-сан, не скрыл от жены и того, что в Японии остался мальчик – его сын.
– Прости. Но молчать об этом я тоже не могу…
Странно повела себя Ольга! Не успев огорчиться, она тут же взяла себя в руки, рассуждая с трезвой ясностью:
– Конечно, я всегда догадывалась, что тут не обошлось одним цирком с попрыгуньей Эммой Чинизелли. Впрочем, ты поступил правильно, что сказал мне об этом. Иноса настолько далека от меня, что мне порой кажется, будто ты любил эту женщину на планете, недоступной для моего понимания… Бог с тобой, я даже не ревную, – великодушно простила она его.
Потом долго и сосредоточенно раскуривала дамскую папиросу «Сафо» с золотым наконечником и легла на кушетку.
– Ты хоть знаешь ли, как зовут твоего сына?
– Иитиро.
– Что значит Иитиро?
– Тигр… Эта женщина родилась в год Тора, но ее сын, по японским поверьям, должен быть счастлив в жизни, и его все должны бояться, как тигра, а несчастная мать утешится на старости лет счастием и могуществом своего сына…
– Тигр Владимирович Коковцев, – съязвила Ольга Викторовна. – Звучит совсем неплохо… Но сейчас я, поверь, обеспокоена только твоей порядочностью. Я сама недавно стала матерью, и я не хочу, чтобы по твоей вине эта несчастная, как ты объясняешь мне, оказалась на уличной панели…
Она сказала, чтобы он отсылал в Иносу денежный пансион, достаточный для того, чтобы не нуждалась Окини-сан и чтобы не нуждался ее «тигренок». Коковцев никак не ожидал такого благородства от жены, урожденной Воротниковой, в доме которых принято считать каждую копейку, и он, опустившись на колени, с большим и неподдельным чувством расцеловал ее руки:
– Спасибо, Оленька…
Она показала привезенные из столицы новые платья:
– Я ведь надеялась, что мы куда-нибудь пойдем.
– Конечно. Лучше в шведский «Кэмп», там уютнее.
Коковцеву стало легче на душе. В ресторане Ольга Викторовна охотно вальсировала с молодыми мичманами, которые за ней давно увивались, а сам Коковцев, командир «Самопала» и владелец этой женщины, подвыпил, кажется, лишнего. Он пел:
- Господа, к чему вам нервы?
- Жизнь на карту – полный ход.
- В этих виках, в этих шхерах
- Черт костей не соберет…
Его нога в замшевом ботинке, пошитом на заказ у ревельского сапожника, отбивала музыкальный такт, а на руке лейтенанта крутился золотой браслет с затейливою славянской вязью:
МИННЫЙ ОТРЯД. ПОГИБАЮ,
НО НЕ СДАЮСЬ.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Европа, как и Америка, предвзято самоуверенные, еще не догадывались, что в их компанию затесался новый конкурент – внешне очень благожелательный (и безжалостный!), подкупающе-радушный (и хищно-оскаленный!). Японцы были приятными гостями во всех странах: вежливые и чуть наивные, они возлюбили посещения арсеналов и заводов, гаваней и полигонов. Их еще не трогала идеология европейской мысли, они не придавали значения той гигантской сумме философии, выстраданной Европой за множество столетий. Попав за границу, японец не шлялся во Дворец Правосудия, чтобы внимать парижским адвокатам, делающим из чертей ангелов, японца не пленяли Лувр или Прадо, Эрмитаж или галерея Уффици, – нет, он возвращался домой с дипломом инженера, хирурга, биолога или химика. Результат был налицо: японские врачи очень быстро обрели высокий международный авторитет, ученые Европы стали цитировать японских коллег; началось повальное увлечение японским искусством, в домах русской интеллигенции считалось хорошим тоном иметь на стене гостиной гравюру Хокусаи с неизбежным видом Фудзиямы…